Память
Геннадий Цуканов
Дымчатые
окуляры Збышека Цибульского
Казалось,
что душу, мозг и сердце взрезали зубчатым, тупым
ножом. Всё внутри кровоточило и саднило — и никто
вокруг не видел вспенившийся буро-красный поток.
Нервность, порывистость, ранимость,
беззащитность, агрессивность, вспыльчивость,
жестокость беспричинная, бессильная злость,
безысходная тоска, жажда любви, половое
созревание, сродни взламыванию льда по весне,
идеально-платононические мечтания, безумные
сексуально-эротические ночные видения, первые
сигареты и выпивки до рвоты, первые бессильные
попытки творить стихи... Как трудно вынести
худому шестнадцатилетнему телу такое
нескончаемое давление: трещали ребра и черепные
кости. А город, прекраснейший в мире, ибо весь до
чёрточки изласкан морем, исцелован бухтами и
заливами, изнежен запахами водорослей, избалован
неизбывной шарманкой прибоя, счастливый и
покрытый мурашками сопок от сей благодати —
такой город ничем не мог помочь. Хотя носил
горделиво-самодовольное название — Владею
Востоком-Владивосток, — больше всего ему подошло
бы другое: Гейшеград. Японское море нежно и
крепко держало его солеными, неутомимыми в
ласках пальцами-волнами. Не мужество дарил город,
а расслабленную, вязкую томность вливал во все
желания.
... До
самоубийства оставалось полшага. Или можно было
пойти в «шестерки» к мелким уличным бандитам для
придания хоть какой-то терпкости существованию.
Одним словом — выбор неумолимо назревал.
Книги не
спасали уже. Прежним сладким ароматом и
чувственным трепетом не веяло от приключений и
судеб всевозможных героев. Глаза и спящее
воображение хорошо заточенными коньками
скользили по строчкам, словно неудержимо и
бессмысленно неслись по бесконечной ледяной
горке.
Очередной
сентябрь своим всегдашним для Приморья буйством
красок, перезревшей несколько летней красотой,
но оттого еще более влекущей и зазывной
захлестнул, взвихрил и почти уже унес в небытие
потерявшегося подростка-полуюношу. Все купальни
и пляжи под прозрачным с утра до вечера небом
практически пустеют в этот лучший из месяцев. То
ли толпа понимает, что лето несмотря ни на что
закончилось, пора и честь знать, то ли
действительно время отпусков проходит. Но когда
удираешь с уроков, этак часикам к десяти утра,
быстро сбрасываешь одежду в раздевалке и по едва
теплым еще доскам прохода мчишься к ребристому
водному бесконечью — ты один на один с морем:
теплым, прозрачным, ласковым, пустынным,
омедузенным, оводоросленным, женственно опытным
в своих освежающих объятьях. Можно заплывать
бесконечно далеко: халтурщиков спасателей
больше нет и никто не потревожит монотонный
брасс неутомимого пловца. Да если даже и
усталость одолеет, море не примет легко и
свободно покорную жертву в свое бездонное лоно,
хоть на душе творится такое, что и не очень-то и
возражаешь против безвозвратного погружения.
Пенные волны Амурского залива нежно погладят по
щекам и еле слышно всплеснут: «Рано, дорогой, тебе
на вечный покой. Ох, как рано. Помучайся,
пострадай, помыкайся, поживи на поверхности, а
сюда, на дно, еще успеешь...»
Но сколько
ни плескайся, сколько ни ныряй с вышек и пирса,
сколько ни заплывай вровень с горизонтом,
возвращаться-то нужно все равно. И с каждым
удаляющимся от моря шагом красота истаивает,
испаряется. Так же неумолимо уходит и
растворяется спокойствие и умиротворение.
Студенистые, мертвенно-белые шлепки медуз
кляксами сопровождают самые первые тяжелые
следы на песке, ведущие от прекрасного к гадкому.
Бесшумными, крадущимися шагами приближался тот
день, когда и мучительно нежелаемого возвращения
от моря к городу просто уже не будет...
И все же
иногда животворяще поднимать взор от земли к
выси: в ста метрах от пляжа прямоугольной
раковинкой стояло на возвышении небольшое
одноэтажное зданьице. Сзади море еще своим
настойчивым урчанием волн
подталкивает-подсказывает: «Зайди, не
пожалеешь!» В спутанных, бессильно обвисших
мозгах вспыхивает нечто похожее на мысль.
Действительно, ведь это неказистое строеньице
совсем недавно еще дарило много светлых минут и
даже часов. Как же так могло напрочь вылететь из
головы, что сей околопляжный храм — кинотеатрик
повторного фильма под сухим и шершавым
канцелярским ярлыком над входом: «Хроника».
Дороже 40 копеек здесь никогда не продавались
билеты, даже на десятый ряд последнего сеанса. В
кармане случайно завалялся двугривенный и на
первые ряды такой суммы больше чем достаточно.
Народу совсем немного — несколько неприкаянных
бичей-мореманов, да десятка два пресной безликой
публики. Дело, наверное, не только в дневном
времени, но и в довольно мрачном,
маловразумительном названии фильма — «Пепел и
алмаз». А, хуже того не будет, что мерзкого
творится в душе; пепел, так пепел, алмаз, так
алмаз...
Но что это?
С первых кадров скромной черно-белой картины
пахнуло стылым дыханием такой всамделишной
трагедии, которая властно и неотпускаемо сдавила
горло, перехватив дыхание. А этот молодой
круглолицый брюнет в темных очках, почему он так
нервен, взрывчат, незащищенно порывист и совсем
невоинствен, даже когда строчит из засады по
машине, уверенно водя автоматом и убивая двоих
невиновных людей? Потому что и верблюду
становится ясным, что пули эти рано или поздно
вернутся рикошетом-бумерангом и уничтожат
убийцу. Странно, впрочем, но это, в общем-то
заслуженное и единственно верное слово — убийца,
— так и не пристает к молодому герою в ночных
очках. Да и носит имя он такое доброе, быстрое,
легко срывчатое с губ, словно воробышек
вспархивает стремительно со скамейки: Ма — цек!
Или каблучок девичий соприкасается дробно с
асфальтом: м — цок, м — цок, м — цок...
И не нужно
слов никаких, чтобы понять-оправдать Мацека, и
так ясно: его подставили. Война закончилась,
фашистов прогнали и поляки стали убивать
поляков. Молодые молодых, в основном. Иногда и
пожилых, и старых, но чаще, конечно, молодых. И
глаз нельзя оторвать от немного курносого
Мацека, от его развинченных рук, которые
трепещут, словно птицы-подранки. Да и весь он
насквозь живой, импульсивный, весенний, почему-то
излучает не только свет, но и стальной отблеск
смерти. Ведь когда он танцующими предгибельную
пляску руками зажигает рюмки со спиртом на
стойке бара, то будто сразу десяток маленьких
вечных огней возжег. А один огонек, яснее ясного,
по нему самому горит, это по живому-то... Мацек
вспоминает погибших друзей, двигая рюмки, словно
шашки на доске. И спичку жует из угла в угол рта, и
девушку Кристину, барменшу, заводит умело и
агрессивно. И вновь поверх всяких слов
пробивается неумолимая истина: они полюбили друг
друга почти мгновенно и по-настоящему. И любовь
их будет коротка, и хрупка, и зыбка, как
прозрачный огонек горящего в рюмке спирта.
А потом
зачем-то Мацеку нужно во что бы то ни стало
довыполнить приказ: убить коммуниста, секретаря
комитета с чудной фамилией Щука. Но он не хочет
больше убивать, он хочет просто жить и быть
счастливым. Так ясно и просто, и так недостижимо
почему-то для него. И страшный приказ будет
исполнен под звуки праздничного победного
салюта. Ракеты то и дело освещают происходящее,
пока не гаснут над лужей, в которой лежит
неподвижно тело убитого Мацеком Щуки. И опять все
бурно противится и восстает внутри, когда нужно
вроде бы справедливо назвать Мацека — убийца. И
снова не нужно никаких слов для размышлений:
работает подсознание, внутренний неслышный
голос.
А когда
патруль преследует невыдержавшего и неожиданно
сорвавшегося в последний рывок Мацека и
стреляет, стреляет, то становится даже страшней и
горше, чем когда он сам убивал тех двоих в машине
и Щуку. И не объяснить этого щемящего страха, и
почти бабьей жалости к смертельно раненному
среди сохнущего белья герою. Да разве можно и
нужно объяснять страдание по погибающему
любимому человеку?! Ибо, погибая,
Мацек-Цибульский оставлял неосязаемо легкую,
неуловимо-прозрачную дымку взволнованного
настроения, которое получается само собой после
встречи с гениальной игрой. Ах, как
пошло-поверхностно звучит по отношению к
Збигневу Цибульскому артистическое словечко —
игра. Нет, Збышек не играл, не лицедействовал — он
жил. И погибал. На бескрайней свалке мусора.
Мучительно тяжело оставляла жизнь его тело. А
душа Мацека вся без остатка была отдана зрителю.
И
благодарный, вросший в кресло подросток,
незаметно для самого себя, оставлял в этой груде
мусора многие свои непонятные никому метания.
Один Мацек Хелмицкий, вот он всё понял и перед
смертью вобрал в себя и унес с собой нестерпимо
саднящую сердечную боль полуюноши. Никогда и
никем неразгаданная магия искусства.
Гипнотическое действие кино. Волнующая и ни с чем
несравнимая аура темного зала. Наваждение. И
просветление, которое древние греки назвали
загадочным словом — катарсис. Иначе — очищение
духа зрителя страхом и состраданием, когда он
смотрит в театре трагедию. Только народ моряков и
художников мог додуматься до этого. Только
редкие кинофильмы поднялись в своем мастерстве
до уровня древнегреческой трагедии. Только рядом
с морем, глядя картину «Пепел и алмаз», можно было
вылечиться от страшных духовно-умственных
конвульсий переходного возраста...
... А было
это в сентябре 1967 года. Уже девять месяцев с того
жуткого дня, когда Збышек Цибульский трагически
погиб, прыгая в отходящий поезд...
[На
первую страницу (Home page)] [В раздел "Польша"]
Дата обновления
информации (Data modified): 03.01.05 13:11