Представляем книгу

Дмитрий Дурасов

Одиссей на Итаке

... Простившись с добрым царем Алкиноем, богоравной царицей Аретой и их веснушчатой дочкой Навсикаей, Одиссей величественно, изо всех сил сдерживая себя, чтобы не побежать вприпрыжку от радости, поднялся по трапу на корабль. Приветливо улыбнулся толпе, подмигнул Навсикае, показал большой палец царю Алкиною и глубоко, почтительно прижав руку к сердцу, поклонился царице, у которой при этом невольно вырвался вздох облегчения. Слава Богам! Этот неудавшийся зятек сейчас сядет и спокойно уедет восвояси! Мало из-за него дочка слез выплакала, разве ей такой муж надобен? Ну, конечно, могучий, ну, герой, ну, Одиссей, а дальше-то что? Ему уже под пятьдесят... израненный весь, седой, как пес, а Навсикая — девка молодая, горячая... он что, сказки ей в постели рассказывать будет? Нет, ей надо парня молодого, пусть не знаменитого, но молодого...

— Ой, хитрец! Ну, хитрец! — думал про себя царь Алкиной, глядя, как Одиссей тут же разлегся на палубе и сделал вид, что глубоко уснул. Знает ведь, что ребята злы на него, чуть лучшую невесту в городе не увел у них из-под носа... давно бы пырнули ножом, да я приказал не трогать — зачем мне дурная слава? Он герой, конечно, кто спорит? Но в том-то вся штука, что герой бывший, о нем хорошо песни слушать, трагедии разыгрывать, а вот видеть его живого радости мало. Молодежь любит веселых, молодых героев, и, по-своему, она права. Хорошо, что я так быстро уговорил его вернуться на родину, дайте Боги ему счастливого возвращения и долгих лет жизни с верной Пенелопой...

— Уехал... уехал... еще один взмах весел, и корабль скроется за мысом... — печально думала Навсикая. — Оставил меня этим глупым мальчишкам, с которыми и говорить-то не о чем, не то что... Он нежный был, знал, где меня коснуться, чтоб я сразу себя женщиной почувствовала. Он говорил, что я красивая, что веснушки — это самое оно, что кожа у меня белая, как снег, а волосики рыжие и что рыжие самые вообще желанные, а меня тут все альбиносом считают... Сама слышала, как один парень другому говорил: «А эта наша рыжая, белоглазая дура, в старика втюрилась, а у него, небось, и не стоит!» Ага, не стоит! Еще как... Они однажды так, ради смеха, боролись нагие на пустынном пляже, и Одиссей, повалив ее на песок, вдруг уперся прямо в живот толстой горячей дубиной, а она тогда сдуру, по-детски, испугалась, вывернулась и на карачках отползла в сторонку. Одиссей погрозил ей пальцем и сказал: «Больше, сопливая, мне сегодня на глаза не попадайся...»

Одиссей действительно сделал вид, что глубоко спит, но на самом деле чутко вслушивался в разговоры гребцов и команды кормчего. Он был уверен, что ночью его ограбят и выбросят за борт. Под грубым плащом из кислой овчины он крепко сжимал острый бронзовый меч, а левый кулак обмотал боевым ремнем с зубодробительными каменными бляхами. На голове у него был надет глубокий ахейский шлем, так что оглушить его сразу они не смогут. Он дорого продаст свою жизнь или обхитрит их как-нибудь... Ну, например, пообещает отдать зарытые сокровища циклопа Полифема или открыть тайну омоложения и эликсир страсти, что дала ему, дескать, волшебница Кирха с острова Эвбеи. Ох, уж эта Кирха! По всей Элладе рассказывают, что превратила она в свиней его верных спутников, дав им отведать волшебного напитка... и он, Одиссей, своей хитростью, их всех спас. На самом-то деле в свинью превратили одного его, Одиссея! Едва он увидел эту сволочную Кирху, так сразу и превратился в похотливую свинью. Чего только они не высвинячивали в этом хлеву-дворце! Прямо стыдно вспомнить... «Нет! Пора со всеми чужими бабами завязывать!» — думал Одиссей, с неприязнью, как всегда, косясь на море. Не любил он эту соленую, вечно взбаламученную гадость. Море походило на женщин. Тоже сначала ласково обольют синевой, засверкают, прижмутся волнами грудей или ягодиц, утопят с головкой в теплую глубь, завлекут, как эти девки-сирены, чтоб им пусто было! А уж потом такой шторм устроят, так об острые камни изобьют, что очухаешься где-нибудь в укромном месте, весь в тине, в бороде — ракушки, в руках — медузная слизь, а под глазами — синяки, от этого самого синего моря...

И почти все они такие, не только эти курвы-сирены, которые тогда такое вытворяли на своем островке, что Одиссей, хоть и крепко привязанный, а все равно выпутался, и вслед за товарищами побежал, и ухватил-таки одну, самую злолюбучую, как оказалось. А амазонки? У них в лагере, под Троей, был целый отряд этих крутых, пропавших потом, мужиковатых баб. Толку от них мало, а вот ругани, интриг, обманов, болезней нехороших — хоть отбавляй. Половина героев переболела стыдной болезнью, а какой ты герой, ежели у тебя с конца капает? Насилу от них отделались, спасибо Ахиллу, который всегда баб не любил, еще с того времени, как скрывался меж игривых дочек царя Ликомеда. Неразговорчивый Ахилл прихлопнул тогда царицу этих амазонок, как клопа, и, не обращая внимания на жуткие вопли, пошел к дружку своему задушевному Патроклу.

Конечно, и хорошие женщины за двадцать лет жизни в странствиях встречались, что и говорить — и накормят, и баньку истопят, и спать с собой положат. Наутро узелок с теплым хлебом и сыром овечьим дадут и дорожку прямую укажут. «Вот тебе Бог, а вот порог! — скажут. — Люби нас, ходи мимо!» Порядочные, честные женщины, ничего не скажешь. Может, у них и мужья были, да только ему об этом не сказывали...

Внезапно Одиссей подумал о жене. Все эти годы он старался не думать, не бередить себя, а тут вдруг вспомнил. Да и как не вспомнить, когда родная Итака в двух шагах. Сколько лет теперь Пенелопе? Ей было семнадцать, когда он ушел на войну. Теперь, значит, тридцать семь... Какие бывают женщины в тридцать семь? Наверное, кожа на шее сморщилась, груди увяли и висят мешочками, под глазами темные круги, а в волосах уже седина... С ужасом он понял, что у него еще никогда не было тридцатисемилетней женщины. Все они в его жизни, в его странствиях были моложе, намного моложе, а последняя, царевна Навсикая, так и вовсе в дочки годилась. Он мгновенно вспомнил ее тугие мальчишеские ягодицы, острые, как витые ракушки, груди, звонкий смех. Всю эту подростковую шаловливость, шалопаистость, взгляд на любовь как на спорт: «Эй! А ну, кто у нас на все горазд? Кто ноги выше задерет?! Но проблем! А так не слабо? А этак...» — Одиссей поморщился и махнул рукой. Как же теперь будет с Пенелопой? Он-то помнил ее юной, как Навсикая... Да, Пенелопа и была тогда Навсикаей, и он был молодым, еще тридцати не стукнуло, еще только-только борода настоящая отросла. Как он любил свою деву Пенелопу! Да они всю Итаку излазили... Ложились под деревьями, на самом нежном мху, он обрывал лепестки диких роз и посыпал сверху нагую Пенелопу, они укрывались в прохладных гротах, прятались под днищами смоленых баркасов, кувыркались в прибое, целыми днями лезли на вершину отвесной скалы и ночь проводили, считая звезды и улыбаясь доброй Луне. Все это было, было, но как начать сейчас? После двадцати лет отсутствия, небытия... Подойти, сказать «Здрасте!» и как ни в чем ни бывало усесться на золотой трон, улечься в широкую постель и опять стать Мужем и Царем? Он давно отвык и от того, и от другого. Теперь, в сущности, он был простым бродягой.

«Может, назад повернуть... — с тоской подумал Одиссей, — или упросить их высадить меня на какой-нибудь другой остров?» Слава Богам, в Элладе множество островов, и если по годику гостить на каждом, то на весь остаток жизни хватит... В конце-концов одними страшными рассказами о Трое, о циклопе Полифеме, о волшебнице Кирхе и т.п. он всегда прокормится, а нет, так школу копьеметания или стрельбы из боевого лука откроет. Прокормиться-то всегда можно, одному много ли нужно? На худой конец его Слава, его собственная неувядающая, героическая Слава прокормит. Он теперь всей Греции известен, а тогда, раньше-то, до войны? Ну, двум-трем друзьям, родне, случайным гостям. Он и героем-то тогда особым не был. Он был просто хорошим мужем и отцом маленького засранца Телемаха. И если б не война, он навсегда остался хорошим мужем и отцом ежеминутно взрослеющего Телемаха. «Мужемпенелопыиотцомтелемаха» — вот кем бы он навсегда остался в истории.

Одиссей вспомнил, как он притворился тогда Безумным, чтобы не идти на эту проклятую войну, как, скосив глаза и заливаясь визгливым, идиотским смешком, стал пахать и засеивать свое собственное хорошо унавоженное поле крупными комьями соли. Послы Агамемнона поверили, переглянулись, покрутили у виска пальцем и отступили. Но, как всегда, на одного хитреца находится другой — похитристей, и эта хитрая сволочь Паламед взял да и положил на борозду его родного сыночка Телемаха. Чтоб, значит, его безумный папа, если он, конечно, безумный, по нему плугом прошелся...

Острый клюв лемеха блестел на солнце, и земля жирными пластами отворачивалась на сторону, а черненькая головка Телемаха была как раз впереди... Могучие волы шли медленно, неотвратимо, как само Время-Хронос, и надо было решать. Или собственноручно зарезать плугом сына, совершить жертвоприношение сыном, удобрить землю его плотью и кровью... Навсегда остаться Царем на Итаке, верным мужем Пенелопы, народить в любви и согласии еще десяток Телемахов и пяток Навсикай или... Остановить волов, бросить лемех в борозде и, признав себя Не-Безумным, идти на эту безумную войну, бросить царство, прекрасную Пенелопу и ненаглядного Телемаха...

Он остановил волов. Остановил время на Итаке. И ушел. И стал героем Одиссеем...

В ночном сумраке корабль тихо подошел к Итаке. Мускулистые гребцы осторожно вынесли спящего героя на отмель, положили рядом дары царя Алкиноя и, не оглядываясь, ушли в море. Все они были мужики обстоятельные, семейные, чадолюбивые, им не терпелось поскорее вернуться домой и привычно обнять своих пышнотелых, волооких жен, прижаться к ним, как ложка к ложке, и вместе, не торопясь, хлебать то, что зовется супружеской любовью. В душе они презирали этого бродягу Одиссея, который из-за невесть чего потерял и царство, и безотказную жену, да и сыночек, небось, уж давно другого тятькой кличет. В пресловутую верность Пенелопы греки давно не верили. Песни об этой Верности складывали, женам глаза ею кололи, с трибун о ней говорили, дочкам шаловливым эту верность вдалбливали, но сами не верили. Да и как поверить, чтоб живая, сочная, красивая баба да двадцать лет без мужика обходилась? Тут на недельку отлучишься, в море за скумбрией или в горы за кабанчиком, вернешься, и бац! Уже с рогами, хоть бодайся, хоть так мычи... Нет, бабу надо на коротком поводке держать. «Не верь коню в поле, а жене в воле», — недаром люди говорят. Помня об этом, огромные, усатые, волосатые мужья что есть силы замахали веслами, а Одиссей, свернувшись калачиком, продолжал привычно одиноко спать, уже находясь на горячо любимой Итаке...

Одиссей проснулся и самым первым делом бросился к ярко раскрашенному коробу с дарами царя Алкиноя. Трясущимися пальцами распутал отсыревшие узлы, откинул скрипучую крышку и все тщательно перебрал и пересчитал — не украли ли чего проныры-гребцы? Нет, слава Богам! Все целехонько... Одиссей повеселевшим взором обвел окрестность и вдруг узнал родную Итаку. Да, вот эта горка называется «Трезубец», а эта — «Пана Плешь», а этот камень «Лягуха» — он почти весь в море погрузился, одни бугорки торчат, все в тине и ракушках. А вот такая уютная скалка, «Чашей» называется— сколько раз они в этой «Чаше» с Пенелопой, обнявшись, лежали... А вот камень, просто «Девятый», он с него головкой нырял и до дна морского доставал, а этот «Зеркало» — в него смотреться можно, так его море отполировало, а этот «Свинья» — у него вся поверхность изрезана, источена, как шкура кабанья... Все было, как было — только он, Одиссей, стал другим. Еще минуту назад он, Царь Одиссей, с жадностью нищего перебирал и тряс эти жалкие подарки... Вот до чего его довели странствия!

«Нет! Надо по капле выдавливать из себя бродягу...» — решил Одиссей, но поступил, как всегда, хитро. Он быстрехонько затащил в ближайшую пещеру короб с сокровищами, завалил их камнями, прикрыл сухими водорослями, нарочно надорвал в нескольких местах овчину, измазал тиной лицо, вздыбил колтуном волосы, расклочил бороду, подобрал кривую палку и, нарочно сгорбившись и припадая на одну ногу, поплелся к хижине свинопаса Эвмея.

Вечный раб и свинопас Эвмей как раз жарил на дубовых угольях самую тучную свинью из хозяйского стада. Он любовно заколол ее еще ночью, по холодку, начинил молодыми грецкими орехами, кисленькой алычой, барбарисом и кизилом. Теперь он поливал свежим, терпким вином румяную корочку...

Вдруг из колючих кустов ежевики на него прямо вышел какой-то дяденька с горящими голодными глазами и сел напротив жаром пышащей свиньи. У раба Эвмея прямо рога на лоб полезли! От своих бомжей прохода нет, так еще чужой приперся!

Обычаи древнего ахейского гостеприимства не позволили Эвмею сразу натравить на нищеброда свирепых псов, хотя, ой, как хотелось! Так бы и разорвал в клочки и закопал в крапиву, под лопух тенистый схоронил... Но тут раб Эвмей вспомнил, «что жить надо не для радости, а для совести», и молча оторвал от свиньи кусок, и дал в руки гостю. Они очень долго ели свинью и тянули из бурдюка кислое красное вино, и все это время Одиссей думал о том, что Эвмей, даром что раб, а самую его лучшую, нежную, нагульную свинью ест, и все эти двадцать лет ел, и еще двадцать есть будет! А он, царь Итаки, какой только гадости в рот не брал за эти годы... Под стенами Трои и лошадей приходилось жрать, и ослов, и шакалов ночных жарить на приварок, и тюленей, и моржей, и ежей, и черт знает еще что. «А может, рабом-то и лучше?» — впервые подумал Одиссей. Перед ним сидел мужик как мужик и с аппетитом кушал благоухающую свинину. Эвмей добродушно взглянул прямо в глаза Одиссею, сыто рыгнул, смачно вытер сальные руки о полы одиссеева плаща и сказал: «А вообще-то я когда-то был единственным сыном царя Ктесия с острова Сиры! Я принадлежу к роду Героев, понял?!» — «А теперь, вот сейчас, ты кто?» — спросил Одиссей. — «А теперь, волей бессмертных Богов, я раб царя Одиссея, я тут его свиней пасу и охраняю, а зовут меня Эвмей, а ты сам-то откуда, путник?»— «Я отсюда...» — неопределенно махнул рукой в сторону Одиссей и, поклонившись Эвмею, побрел к своему прежнему дворцу.

У самого входа во дворец, на солнечной гладко вытоптанной лужайке он заметил огромную толпу потных загорелых ребят, азартно играющих в дискобол. Они разделились на две команды и со свистом и гиканьем кидали друг другу бронзовый сияющий диск, хватали его прямо на лету, что есть силы бросали, норовя попасть противнику в голову, в кадык, в колено. Там, где раньше росли в клумбах анемоны, нарциссы и гиацинты, белели груды бычачьих и свинячьих костей, высились мрачные горки окаменевших экскрементов, да и пахло, как в хлеву, потом и мочой. Глядя сквозь поломанные кусты смородины и крыжовника, Одиссей насчитал целых сто шестнадцать молодцев. «Женихи... Это все ее женихи...» — догадался он и впервые почувствовал первый, самый болезненный и беспощадный удар ревности. Конечно, он уже кое-что слышал о них, вся Греция на все лады обсуждала, судила и рядила, но увидел-то впервые.

Ребята, как и полагалось в солнечной Элладе, играли и резвились нагишом, и слепой бы разглядел, какие они все были жеребцы, какие гречистые греки, зубоблещущие, златокудрые, чернокудрые, глазастые, задастые, носастые, хренастые...

«О, Боги! Сто шестнадцать... сто шестнадцать... шестнадцать плюс сто... сто плюс шестнадцать...» — стонал и корчился Одиссей, укрывшись в зарослях молодых дубков. Ревновать сразу к ста плюс шестнадцати неутомимым любовникам было не под силу даже ему, хитроумному Одиссею. Горькие слезы залили морщинистое лицо, широкую грудь, разум стал мутиться, как подвернутая рябью лужа, из горла вырывались мычанье, стоны, проклятья далеким и страшным богам. Одиссей топал ногой, неумело, всхрюкивая и всхлипывая, рыдал, рвал в клочья толстую овчину и задыхался от гнева. Спасительный и освежающий, как водопад, гнев, стал расти в нем и заполнять все пустоты и прогалинки его огромного тела. Он скинул с себя рваный, засаленный плащ, отбросил кривую палку, сжал крепкие шишковатые кулаки и гордо пошел во дворец.

«Ты куда, папаша?» — спросил его один из мужеподобных женихов, но Одиссей на ходу больно щелкнул его по лбу и молча скрылся в низких воротах.

Женихи Пенелопы (рис. автора)

Одиссей поймал первую попавшуюся толстозадую служанку и рявкнул чтобы она немедля вела его к царице. «Еще чего? Спешу и падаю...» — нагло ответствовала служанка, но Одиссей и без нее знал, куда идти. Он сразу пошел в спальню, в ту самую башенку, что он некогда, любовно обтачивая каждый камушек, выложил сам. На месте спальни росла тысячелетняя маслина, он спилил ее и из огромного пня вытесал прекрасное ложе, кроватку двуспальную, супружескую, которую даже ему было не раскачать, не скрипела она, потому как пень корнем тысячелетним упирался в самую глубь земли. Он хотел, чтобы и его корень на сотни лет пророс — корень ложа, корень рода, корень жизни и продолжения жизни... Кровать он окружил толстыми стенами, и получилась царская супружеская опочивальня. Между прочим, тайну этой широкой кровати знали только они вдвоем — муж да жена, Одиссей да Пенелопа...

Царица, укрывшись шкурой рыси, спала на кровати. Слава Богам! Одна. Щедрые Боги наградили ее такой красотой, что у Одиссея во рту сухо стало, а в глазах мокро. Тридцатисемилетняя или там какая, но это, несомненно, была его жена Пенелопа. Егопенелопабыла! Его родная, любимая, желанная, чудная Пенелопочка...

Одиссей, улыбаясь, пощекотал ей пятку. Пенелопа заворчала во сне и подтянула пятку под шкуру. Одиссей подул ей в ухо, она заворчала сильней и вдруг проснулась.

— Ты кто? — спросила.

— Я Одиссей... — ответил Одиссей. И сразу взял быка за рога. —Хочешь, царица, тайну этой кровати расскажу?

— Рассказывай! — Пенелопа широко раскрыла рысьи глаза и спокойно уселась поудобнее.

— Значит, так-то и так... — начал рассказывать Одиссей, но он волновался, торопился, выходило сбивчиво, чудно, невпопад... Мешал сухой язык, слезился и помаргивал глаз, дергалась шея, и из-под мышек вдруг потекли струйки едкого холодного пота. —... и поэтому эту самую кроватку сдвинуть с места невозможно никак, вот... — закончил Одиссей, не глядя в глаза Пенелопе.

— А ты сдвинь... — предложила Пенелопа. Одиссей улыбнулся, нарочно крепко поднатужился, цепко ухватился, рванул и... сдвинул. Кровать вместе с царицей легко отлетела к стенке и даже подпрыгнула, как жаба. В глазах у Одиссея потемнело.

— А теперь, странник, иди отсюда да другим рассказывай глупые сказки... — твердо и холодно сказала Пенелопа. — Ты не Одиссей! Мой муж был молод, а ты уже старик. Мой муж был грозным царем, а ты оборванец и попрошайка. Мой муж был великим героем, а ты приходишь сюда незваным и рассказываешь жалостливые истории про какие-то пни и корни... Мой муж был отцом моего сына Телемаха, а ты о нем и не спрашиваешь... Так какое тебе дело до нас, а нам до тебя, вечный странник, иди своей дорожкой и ищи себе новых волшебниц, новых сирен, амазонок и рыжих наглых девчонок...

— Где Телемах? — спросил Одиссей.

— Уехал учиться в Спарту на солдата. Ведь у него не было отца, чтобы научить его быть мужчиной. Все эти годы его гладили по головке, совали конфетки и игрушки: «... иди, иди, мальчик, не мешай нам с мамой твоей поговорить...» Как ты думаешь, странник, кем он тут мог вырасти: царем или шутом гороховым? Я отправила его учиться в Спарту, я дала ему с собой отцовский лук и доспехи.

Телемах. (рис. автора)

— Ты правильно поступила, Пенелопа... — сказал Одиссей и вышел из спальни.

— Постой, странник... — остановила его Пенелопа. — Наша с Одиссем кровать, действительно, была сделана из пня тысячелетней маслины... Но за двадцать лет твоих странствий этот пень сгнил и рассыпался в труху. Слишком много слез я пролила на него за эти годы. А новую красивую кровать подарили мне мои женихи...

Одиссей, как мертвец, вышел из дворца. «Неужели я еще жив... — думал он. — Сейчас пойду к морю, заплыву подальше, нырну и буду плыть и плыть вниз, пока не кончится воздух, а потом буду с жадностью глотать эту соленую гадость, рвать зубами море, кричать: «Сука-судьба! Подлая сука, что ты со мной сделала?» Так буду кричать и проклинать, пока черный Вечный Хаос не затопит мои глаза, мой разум, не высосет душу...»

Опять какой-то жених подошел, осклабился и тявкнул в спину: «Наше вам с кисточкой, папаша! Кушать хочешь? На, держи говядинку, хватай, лови!» — и бросился обглоданной коровьей ногой. Кость, свистя, прокружилась в воздухе и бряцнула склизким маслом в одиссееву спину.

Даже не пошатнулся от удара могучий Одиссей, а молча пошел в кусты, пробираясь кабаньими тропами, тенистыми ущельями, ручьистыми ручьями к синему морю. Сел у пещеры, откопал короб с дарами. Сокровища все были дерьмо — потертые, старенькие, уже почти вышедшие из употребления. Шлемоблещущий ахейский шлем и не блестел, и помят был сбоку, ножны меча протерлись, ремни на боевых сандалиях задубели и потрескались... Вот только лук и колчан со стрелами были хороши — подарок молоденькой царевны Навсикаи. «Наши, — сказала она, — этот лук согнуть не могут, а ты сможешь, когда понадобится: я знаю!»

Одиссей попробовал согнуть тугой лук и не смог. Он пересчитал стрелы в колчане и, дважды пересчитав, усмехнулся. Стрел было ровно сто шестнадцать... Боги давали ему Знамение! Но поздно, он уже не верит никому в этом подлом мире. Может, над ним еще раз хотят посмеяться? Что он может сделать один против ста шестнадцати любовников? Что он может сделать против холодного предательства жены с ее новой, чужой кроватью и новым, чужим взглядом на него, Одиссея? Он уронил тяжелую голову на сгиб локтя и посмотрел исподлобья в море. Скоро, скоро наступит последняя в его жизни заря. Печальное Солнце-Гелиос опустит свой сверкающий, пурпурный царственный диск в море, и он уйдет вместе с ним вглубь, в пучину. Никогда не увидит он больше розоперстую Богиню утренней зари Эос, никогда не вернется он в этот пропитанный предательством мир, в не-верный мир, в котором ему теперь нет места.

Вдруг Одиссей заметил в море быстро увеличивающуюся запятую. Черная запятая превратилась в хищную, узконосую, поджарую, похожую на борзую военную галеру. Галера ткнулась в песок в трех шагах от Одиссея, и на берег дикий ловко завыпрыгивали тяжеловооруженные спартанские воины-гоплиты. Скрестив копья, они с тщанием вынесли на сушу золоченый щит с сидящим в нем остроносым и ястребиновзорым юношей. Медноблещущие доспехи лишь подчеркивали мощные глыбы бицепсов, трицепсов, на которых не было ни одной капли жира, а только все мускулы, мускулы, мускулы... «Крутой качок! — подумал про себя Одиссей, и опять острое жало пронзило ему грудь. — Видать, еще один женишок пожаловал...»

Юноша златокудрый, свирепому льву подобный, быстро и споро выставил воинов в фалангу, выкрикнул несколько зычных команд, отвесил пяток оплеух, десяток пинков и, не торопясь, вразвалку подошел к Одиссею.

— Ну, чего ты, блин, здесь все высматриваешь — выглядываешь? Тебя женихи подослали шпионить за мной? Отве-чай!!!

— А ты кто? — спросил Одиссей.

— Я, сын царя Итаки, героя Одиссея, царевич Телемах! Иду мстить за поруганную честь отца, а ты кто таков?!

— Я Одиссей... — сказал Одиссей.

Телемах отшатнулся — вид этого бродяги в сильно помятом старинном шлеме и рваных сандалиях был ужасен и жалок одновременно. Но вдруг какая-то тень нашла на железное, самодовольное сердце Телемаха. Царевич вдруг вспомнил свое жалобное детство, бесконечные, как лесной родник, слезы матери, всех этих страшных, голых, потных дядек, которые крались по ночам мимо его люльки. Вспомнил холод мать-сырой-земли, которая утягивала его вглубь, когда лежал он в мокрых пеленках на унавоженном поле, а отец шел на него острым жертвенным лемехом. Безумное лицо отца, его выпученные, вылезшие от напряжения глаза и скрип, тянущий все жилы, скрип плуга — вот все, что смог вспомнить царевич и вспомнил.

— Батя! — уверенно сказал Телемах. — Ты вернулся! Ну, теперь мы им вмажем! Я не зря в Спарте пять лет на гоплита обучался! Я женихам покажу, как чужих жен напрягать! Как тучную скотину пожирать и пиры закатывать за наш счет! Пойдешь со мной, батя, или тут пока в пещерке отдохнешь? Я мигом слетаю во дворец и уж порядок наведу... Ты маманю только не обижай, она женщина слабая, ну, что она могла поделать? Она тебя долго ждала, да ты припозднился...

— Иди, сынок, делай свое дело... — тихо сказал Одиссей.

— Понял! — крикнул Телемах, схватил папин лук и, легко согнув его в дугу, пустил в поднебесье стрелу. Боевая фаланга, как стоножка, затопала, забряцала, загрохотала по камням, быстро втягиваясь в ущелье. Одиссей ощутил во рту знакомый вкус крови и медленно, с наслаждением плюнул в испуганно-ласковое море — он снова крепко стоял на суше, он снова был царем Итаки и мужем Верной Пенелопы.


[На первую страницу (Home page)]               [В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 25.11.04 10:44