Проза

Леонид Рабичев

Подпись брата

...Мой старший,
Мой младший братишка, прости!
Давай с тобой вместе
Поплачем,
Что мне удалось тебя перерасти,
Что всё не случилось иначе...

Сталинград

Взвод, которым командовал мой брат Виктор, состоял из трёх танков. 18 июля 1942 года, выполнив боевую задачу, возвратился он на свои исходные Сталинградские позиции.

23 июля, во втором бою, немцы подожгли танк Виктора. Получив тяжёлые ожоги, прямо с поля боя попал он в госпиталь.

Через пятнадцать дней вышел из госпиталя и ещё через пять дней получил новый взвод. В третьем бою уничтожил батарею противника, к счастью, никто из танкистов не пострадал. Настроение было хорошее, но была уже ночь и было жарко. Передний край остался позади и все, кто мог, вылезли из раскалённых своих движущихся машин и отдыхали, расположившись на броне их.

От жары, напряжения и усталости хотелось спать, до штаба бригады оставалось несколько километров.

Наши подписи

Несмотря на то, что папа мой окончил только четыре класса, почерк у него был каллиграфический, а подпись состояла кроме буквы «Н» и «Рабичев» из четырёх каллиграфических завитков и росчерка, как бы опоясывающего всю группу букв. Рисунок? Геральдика? Знак человека, неповторимости его личности? Знак?

С одной стороны, действительно, обладала подпись его несомненной неповторимостью, с другой, как бы являясь документом эпохи, чем-то напоминала и подписи столоначальников, и подписи писателей, и подписи царских министров и Великих князей.

Забыл я написать, что после школы отец мой лет десять занимался в библиотеках самообразованием, что дед мой, лесной сторож, выписывал из Киева в Чернобыль каждое лето студентов, которые учили одиннадцать его детей не только алгебре и географии, но и чистописанию.

Может быть, была тут традиция и какой-то элемент честолюбия — мы хоть и не родовитые, да не хуже и самых известных адвокатов, дворян и князей. Может, так оно и было. Огромное количество прочитанных и проконспектированных книг. Достоевский, Лев Толстой, Куприн, Пушкин, Тургенев, великолепная память, организационные способности.

Может быть, с такой подписью легче было найти работу? Заслужить уважение современников? Подпись человека восемнадцатого, девятнадцатого века — его визитная карточка.

Мечта о такой подписи сидела и во мне, и в душе моего брата Виктора. Было ему, вероятно, лет шестнадцать, когда взял он несколько листов бумаги и все их покрыл своими упражнениями. Хотелось, чтобы было не хуже, чем у папы. Но что-то надо было изобретать. Папа был — Николай и впереди была разомкнутая буква «Н», а у него-то круглая буква «В» — и всё уже не так.

Он учился расписываться, а я сидел рядом и мне тоже захотелось расписаться, а у меня буква «Л» — и всё уже опять иначе. Но главное-то не в первых буквах было, а в каллиграфии. Сколько брат мой ни бился, а получалось что-то другое. Да и я понял, что подписываться мне надо скорее как он, проще, чем как у папы.

У меня до конца ничего не получилось, а у него вышло, но совсем своё. Он самоудовлетворился и прекратил эксперименты, и на протяжении всех довоенных лет расписывался на своих книгах, тетрадках, во всех необходимых случаях жизни, а когда началась война, в конце всех своих замечательных писем.

Таким образом, подпись моего брата Виктора навсегда вошла в копилку моей памяти. Но дело не в этом.

15 августа 1942 года мама моя получила от Виктора письмо о том, что он вышел из госпиталя, получил новые машины и скоро снова уже будет в Сталинграде. В конце письма был указан новый адрес его полевой почты. Больше писем от него не было. Все письма родителей через две недели возвращались назад. На последний запрос в канцелярию Верховного главнокомандующего маршала Сталина последовал ответ, что воинская часть по адресу п/я 218768 в составе фронта не числится и что, видимо, брат мой пропал без вести, не сказано было там, что пропала без вести и вся его танковая бригада.

Город Левенберг, июль 1946 года

Спустя два месяца после победы, находился я в составе своей роты в силезском городе Левенберге, днём занимался со своим взводом строевой подготовкой и телефонией, ночью — пил с офицерами роты трофейные вина и тщетно мечтал о демобилизации.

Познакомился с капитаном из соседней части. Зашёл он ко мне, протянул руку, говорит: — Андрей Тупицын. — Леонид Рабичев, — отвечаю я капитану. — Так это твоё хозяйство расположено по ту сторону дороги? — спрашивает Тупицын. — Да нет, — говорю, — у меня никакого хозяйства, взвод у меня, связисты. — А он: — За дорогой указатель: «Триста метров до хозяйства Рабичева».

Что-то у меня под сердцем ёкнуло. Редкая фамилия. Не брат ли? Слыхал я о таких историях. В результате ожогов преображались люди до неузнаваемости. Лица, иссечённые бугристыми шрамами, напоминали лица прокажённых или сифилитиков, незнакомые люди шарахались, знакомые тоже вели себя не слишком понятно. Исчезали некоторые из них и начинали новую счастливую или несчастливую жизнь.

«А вдруг, — подумал я, — и он так же?» Выбежал из дома, пересёк дорогу, подбежал к указателю и остолбенел. На указателе под словами «Хозяйство Рабичева» стояла подпись моего брата, та самая довоенная, двенадцать лет назад сочиненная, чуть-чуть похожая на подпись папы, но не папина, а Витина, его особенная и неповторимая.

Сердце у меня билось. Бросился я назад, нашёл командира роты, попросил освободить меня на день от занятий, взял с собой ординарца своего Королёва, запряг он лошадь, сели мы на трофейную мою двуколку и подъехали к указателю. Под подписью брата стрелка указывала направление перемещения части. Проехали по шоссе километра три — поворот направо и указатель — «Хозяйство Рабичева», подпись брата, стрелка — два с половиной километра. Через двадцать минут фольварк, артиллеристы. Спрашиваем: — Это хозяйство Рабичева? — Лейтенант артиллерист отвечает: — Опоздал ты, лейтенант, на сутки. Вчера это хозяйство передислоцировалось, а указатель куда — на параллельном шоссе, метров четыреста от нас.

Пересекаем поле, лес, выезжаем на параллельное шоссе — подпись Виктора и стрелка.

— Лейтенант, — говорит Королёв,— что это за хозяйство, почему оно всё время в движении? Уж не саперы ли?

Я горько пожимаю плечами, уже полдень, уже проехали километров пятнадцать, и вот опять стрелка и подпись. На этот раз рядом с деревянной крашенной мадонной, и поворот налево, на восток. Стрелка — подпись, стрелка — подпись.

Проехали ещё двенадцать километров, развилка дорог, хозяйство Рабичева, стрелка на юг. Лошадь устала, и я понимаю, что мы вращаемся в каком-то заколдованном круге.

Распрягли лошадь, пустили на луг, разожгли костёр, варим суп, расстилаем плащпалатки и отдыхаем.

Вспоминаю, как брат до войны привёз к нам на Покровский бульвар Козина и Ашкенази. Они играли и пели весь вечер, а меня поразило обилие морщин на лице молодого Ашкенази. Или я его с кем-то путаю?

Брат — председатель клуба выходного дня Станкоинструментального института. Вот объявляет программу очередного номера. Это самый модный накануне войны джаз Цфасмана. Ещё недавно все джазы находились под запретом. Самой модной была заграничная пластинка: — «Хау ду ю ду ду, мистер Браун!».

«Хау ду ю ду ду», лейтенант Рабичев? — Ол райт! Запрягаем лошадь. Десять километров до следующего перекрёстка дорог и следующей подписи и стрелки. Начинает темнеть. «Может быть, достаточно? — говорит Королёв. На этот раз стрелка поворачивает на юг, мы торопимся, едем по очередному шоссе час, и вдруг обнаруживаем знакомые ворота, знакомый фольварк и тот самый первый указатель, который поверг меня в неописуемое волнение...

Мы действительно совершили полный круг, хозяйства Рабичева не нашли, второй раз повторять маршрут глупо. Попробовать узнать в штабе армии? Но ведь хозяйство это могло быть и из другой армии, а то и из другого фронта. Двигалось оно, но куда? Зачем?

Часовая мастерская

После окончания войны почти у всех бойцов и офицеров армии было по две, три пары трофейных ручных часов, и существовало такое развлечение. Подходит на дороге незнакомый лейтенант и говорит:

— Махнём не глядя!

«Махнём» — это означало поменяемся. Были у меня немецкие часы, а у него? Улыбающееся доброе лицо.

— Махнём, махнём, — говорю, — и получаю великолепные швейцарские, циферблат прозрачный, корпус прозрачный и видно, как вращаются колёсики. — Ну, тебе повезло, — говорит незнакомый лейтенант.

Всё это происходило на глазах у старшины моей роты Чумикова. Он тогда подошел ко мне и говорит: — «Махнем не глядя!». Мне просто хотелось сделать ему подарок, от Москвы до Кенигсберга прошли и кроме хорошего ничего я от него не видел. «Махнём, махнём, — говорю. И вот у него мои швейцарские, а у меня обыкновенные немецкие, но рады мы оба. Вот с этими чумиковскими я в 1946 году демобилизовался, а спустя двенадцать лет они у меня остановились, и зашёл я в часовую мастерскую на углу улицы Герцена и Суворовского бульвара. Протягиваю в окошечко часы. Мастер заполняет квитанцию и спрашивает: — Как фамилия?

— Рабичев, — говорю я.

— Да нет, — говорит он, — как Ваша фамилия?

— Рабичев, Рабичев! — говорю я, а он: — Вы что, не видите фамилию мастера над окошком, это я, — говорит, — Рабичев, а Вы?

— Да я тоже Рабичев. Как здорово,— говорю я, — такая редкая фамилия и вдруг мы встречаемся.

А он: — Какая редкая? У меня двадцать родственников, и все Рабичевы.

— А где же Вы живёте?

— Я рядом, на Суворовском бульваре, а они в Киеве.

— А кто-нибудь из них воевал, — спрашиваю я.

— Да почти все, — отвечает он, — был даже один генерал.

— Слушайте, — говорю я , — я художник, у меня рядом мастерская, может быть, после работы Вы зайдёте ко мне?

— Не могу, — говорит он, — и не хочу. Надоели мне мои родственники, а тут ещё и Вы, часы починю, а заходить не буду.

Через неделю я получил часы, а мастер Рабичев не узнал меня, даже не посмотрел на меня.

Десять лет спустя

Вечером в квартире моей на Покровском бульваре раздался звонок. На площадке стояли два пожилых подполковника.

— Вы Рабичев? — спросил один из них.

— Да.

— А кем Вы приходитесь Виктору Рабичеву, который в 1942 году командовал танковым взводом под Сталинградом?

— Я его родной брат.

— А отец и мать у него живы?

— Мать, — говорю, — на кухне, а отец умер в 1952 году.

Сердце у меня билось.

— Он жив? — спрашиваю. — Откуда вы и почему раньше не приходили?

— Ничего не говорите матери, пойдёмте на бульвар.

Мы вышли на Покровский бульвар, сели на скамейку.

— Мы проездом из Петербурга, мы были рядом с Вашим братом и всё видели.

— Мы его похоронили, — сказал второй.

— Когда он погиб, как, где? — спросил я.

— После того, как мы похоронили его, мы, хотя и не знали как, но хотели сообщить его родителям, но на следующий день вся наша бригада была уничтожена, мы оказались в разных госпиталях, а потом в разных армиях, шли тяжёлые бои, и к тому же мы не могли найти нужных слов, настолько всё было противоестественно.

— В ту августовскую ночь мы так устали, и была такая жара, что Ваш брат заснул и во сне упал, не удержавшись на броне, и был раздавлен гусеницами своего танка.

Мы попрощались. В ужасе я ходил по бульвару. Я не знал, что кто-то мог так умереть на войне. Я не мог ничего рассказать маме, и она умерла через десять лет, так и не узнав ничего о том, как ушёл из жизни её пропавший без вести сын.

5 апреля 2003 года, госпиталь №3, Медведково

Его письма с фронта вплоть до последней телеграммы хранятся у меня. Его имя высечено на мраморной доске в вестибюле Станкоинструментального института в Вадковском переулке. На тринадцатой Парковой улице стоит стела, посвящённая павшим на войне ученикам его школы.


[На первую страницу (Home page)]               [В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 19.06.04 14:51