Философы Словакии

Иван Кадличек

Письмо Родиону Раскольникову*

* Фрагмент из книги «Эпистолы».

Дорогой Родя, побратим.

Литературные персонажи часто истиннее, полнее и правдивее, чем то, что вокруг нас напрасно притворяется настоящим. Кому писать? С кем говорить и о чём? О куче денег и о ценах на товары, когда «желудок — часть души?» О бульварных сплетнях и пустяках обманчивой политики. Вряд ли тебе кто-нибудь ответит на письмо: почти все на коленях делают Историю, сидят на совещаниях, крутятся, вертятся, плюют тебе в ответ.

И поэтому я пищу Тебе, мою комнату окутала вечерняя мгла и никотиновые сумерки, так как: Люблю я дружеские враки/ и дружеский бокал вина/ порою той, что названа/ пора меж волка и собаки/ а почему, не вижу я. Эти стихи Ты, наверняка, знаешь, читал Пушкина. В Онегине всё — ледяно острая ирония (эта победа критического интеллекта) и самоирония, и под ней кипящая нежность, современный Пушкин — это сауна: очищает, излечивает «В сем омуте, где с вами я/ купаюсь, милые друзья...»

Сегодняшний день был безоблачный и тёплый. Рано утром, в пять часов, я пошёл на берег реки, где в сарае стояла печь для обжигания алебастра, который там каторжники долбили — дело в том, что сюда (по ошибке?) попал какой-то, прости, чужой текст; поэтому ещё раз: день был безоблачный и ясный. Рано утром, в шесть часов я пошёл на Гагорские луга, где в тени находилась свежая трава для косьбы. Трава полевая надёжно ложится передо мной и косой и пахнет утром и сеном. Где же эта трава? Баран её сожрал. Где этот баран? Я его сожрал. Где эти утра? — с трудом я задаю себе эти вопросы и не могу понять, что уже тогда, стоя над рекой, вернее над ручьём, я почувствовал в себе и в своих убеждениях глубокую ложь. Я смотрел неподвижно, пристально, моя мысль переходила в сон, в размышления: я не думал ни о чём, во мне стала вибрировать какая-то грусть. Вдруг передо мной появилась — словно сон — сеном пахнущая милая Соня с белым личиком, воздушная, как дым. Едва заметною струёю вьётся пар...

Где эти утра? Имущество сгорело, сгорела и жена, но детишки остались — читал я где-то — вероятно у Достоевского, Твоего весёлого папочки. Из того, что было, ничего не осталось: вскапывать землю я не могу, косу брать в руки мне врачи запретили, трава передо мной уже не ложится, для больного и радость вредна. Остаётся только литература как убежище: сотворить то, что было, смоделировать то, чего не было, гораздо интереснее (это будет моя месть времени) в этой жизни, где слова и предложения, приветливые, как один из способов аутентичного существования материи, заменяют реальное бытие. Я перевоплощаюсь в духа, в сигаретный дым. И сижу — лежу среди сестричек-книг, читаю Раковый корпус (об этом Тебе кое-что скажу, Ты книгу читать не мог), много пачек сигарет выкурю за день и швейцарскую зажигалку использую за неделю.

Где эти утра? Может быть, время идёт по одному направлению, оно течёт и назад, обратно; или только обратно — как величина не физическая (она не знает ни формулы, ни дефиниции), а интеллектуальная, только человеческое изобретение, культурный феномен — многосторонний и многоразмерный. Мы возвращаемся назад — как дым возвращается в дерево, дерево — в семечко, и утро — в неподвижную ночь, когда падает мокрый снег, прямо, без ветра, знаешь? И сквозь него мигают газовые лампы.

Таково, можно свободно сказать, лицо вершин русской литературы, похожее на Настасью Филипповну. «Прекрасное лицо!» — сказал князь Мышкин. И я убеждён, что её судьба не была обыкновенной. Лицо весёлое, но она, наверное, очень страдала, правда? Об этом говорят глаза, вот эти две точки под глазами. Это гордое лицо, очень гордое, но я не знаю, хорошее ли? О, если бы было хорошим, всё тогда было бы спасено.

Мало литератур, которые так универсально, роково, «юрудиво» заняты вопросами гуманизма, точнее сказать, проблемой внутренней и внешней свободы, которой никогда не было в избытке; преступление и наказание; мучительное спрашивание совести и поиск души; смысл жизни и счастье; смерть — бессмертие; борьба с Богом, боль и муки (если бы их не было, придумали бы их); уважение ко всему живому и страстная влюблённость в родную землю, людьми угнетаемую и людей угнетающую, и так далее. И вытекающая из этого наклонность к размышлению, мечтанию, к апатичной медитации (мышление часто заменяет деятельность, иногда считается действием) — всё это вызывает неясную тоску, эмоциональность, какую-то печаль, меланхолию, но в то же время радость, юмор (вопреки всему или именно поэтому) и странный, какой-то покорный оптимизм. Широкий диапазон страны и души. «Недуг, которого причину /давно бы отыскать пора/, подобный английскому сплину/, короче русская хандра...» (Евгений Онегин)... Характеры поэтому неожиданные и непредвиденные — таковы и их эмоциональные реакции, и поступки: насилие, жестокость близки к сочувствию, ласковости, рядом с рабством и покорностью стоят титанический бунт, слёзы и развязка... Муки облагораживают человека и повышают его цену, этот тезис идёт от одного писателя к другому. Кто это сказал? Томас Манн где-то: русская литература святая. Она — незаменимая память человечества.

Из вышеупомянутых родинок господин Александр Солженицын «традициозно» не пропустил ни одну. Проводить время с онкологией, хотя и краткое, это не радость — я даже испугался этих длинных 456 страниц романа, начинающегося широким потоком: растянуто, на первый взгляд монотонно, но потом темп ускоряется, набирает вес вплоть до финала, напоминающего античную трагедию, включая неизбежный катарсис. Нет, весь я не умру. — Праздник приходит тогда, когда человек слышит, чувствует правду.

«Должно было прийти большое несчастье, чтобы в семью повеял свежий воздух» — это только одно, более-менее случайно выбранное предложение из романа «Раковый корпус», что можно, если мы хотим, истолковать как общественную параллель или экзистенциальную метафору. Год 1955. Тектонические изломы и потрясения в обществе, в большой истории (которые человека всегда обманут, потому что его личная история очень коротка) эхом входят в раковый корпус, чтобы они пересекались с судьбами людей, смотряших в лицо нетерпеливой смерти — и эта смерть соединяет и разъединяет их... Это люди из разных общественных слоёв, разного возраста, образования, национальности: трусы, карьеристы, герои, порядочные граждане; но все — выразительные (в смысле литературном) характеры, среди которых возвышается (наверняка не случайно) ссыльный, каторжник Олег Костоглотов, лишённый свободы и парадоксально — свободнее, чем другие (об этом я кое-что знаю, я тоже был в ссылке и, надеюсь, ещё буду). Обо всём этом (и самом страшном) автор рассказывает спокойно, без грубости и натурализма, ласково, с пониманием и с мудрой снисходительностью к слабостям, будто бы зло не осуждает: достаточно, если его увидят (и добро только покажет, а ты, читатель, выбирай по своему вкусу эстетическому), предупредит, по-научному зафиксирует — таковы симптомы объективной правды рассказчика, которая освобождает. Солженицын избегает авторских философских рассуждений (он имеет право на единую правду?) и рефлексий; своих персонажей заставляет говорить, оспаривать разнообразные точки зрения и неоднородные взгляды: о смысле жизни (Л.Н.Толстой), о литературе, о политике... Правду невозможно втиснуть ни в одну человеческую судьбу, ни в несколько предложений.

И здесь, в онкологической клинике, есть и счастье, и радость — неожиданно? — любовь: не лёгкая, поверхностная, будничная, а жестокая своей интенсивностью, равняющаяся смерти. Олег во имя внутренней правды — не сама по себе жертва, саможертва (agape), он, считаясь с другими, отказывается от телесности, от того, чего ему в жизни не было и уже не будет суждено, отказывается и от женской нежности, чтобы не обидеть врача, ясную и воздушную Вегу (отдалённые звёзды?) или жизнерадостную медсестру Зою (жизнь? — из греческого); он преодолевает самого себя, потому что он крепок, морально устойчив. «Только тогда, когда поезд тронулся, — там, где находится сердце, или душа — где-то в самой важной части груди, почувствовал боль. И перевернулся, и, закрыв глаза, свалился лицом в плащ, и щёки прижал к ранцу с куском хлеба. Поезд шёл, и сапоги Костоглотова, как мертвецы, болтались в коридоре...» Больной (излеченный?), Олег уходит в своё краткое будущее, не очень счастливый, но примирённый и незагрязнённый, даже очищенный больным познанием — самоидентично входит в страдание, в безнадёжность, к нему возвращаются одиночество и смерть. Да, он умрёт. Но не весь.

Возвращаюсь к Тебе, Родион Романыч. Я точно помню: мы познакомились ещё студентами, и не хочу Тебе льстить. Ты мне сразу стал симпатичен, я надеялся, что чему-то Ты меня научишь. И о душе я бы хотел с Тобой поговорить, ибо кого это здесь сегодня интересует? А совесть? А любовь? Пфу! Ты о том много знаешь, так как Ты совершил тяжкое преступление. Правда, законы мы преступаем все, только о том не хотим знать. Ты убил, если это можно так сказать, с благородным намерением, одну старую «ненужную вошь». В навозной куче мира Ты слишком честный, интеллигентный и последовательный, слишком серьёзно и дословно (это наша ошибка) Ты понимал жизнь и литературу, в лживой среде Ты хотел быть аутентичным, на мели — эмоционально глубоким. Ты мечтал совершить поступок — удалось? Ты убил старуху без согласия парламента или суда (если Тебе это не разрешат самые сильные, самые умные, Ты свободно не можешь никого убить, думают, без освящения организацией «объединённых наций»); у Тебя не хватило сил не сделать это: в мире, который безнаказанно, легально и «справедливо» убивает всё, что можно убить, — растения, воду, бактерии, людей, муравьёв и немуравьёв, душу, землю — землю, которую Ты с покаянием целовал перед общественностью в самом центре Петербурга. Кто Тебя должен судить без сострадания? Мы все почти хуже Тебя, Родион (и Моисей, законодатель, убил человека). И что выглядит как война, так это обычный, подлый бизнес, в котором платят людьми, молодыми, невинными, прибылью является доллар или крона. И каково, наконец, отношение между поступком и преступлением: где искать границу, где найти правду? Если люди должны выбирать войну или мир, выбирают и то, и это.

Если бы Ты, Родя, видел, что сегодня делают сильные мира сего (или так они думают, что власть в их руках), Твои густые волосы встали бы дыбом; никто, никто, никто не извлекает урока из Твоего опыта.

Ты нашёл силу покориться и взять на себя страдание, но и отвагу, милость искупления. Ты стал для нас вечным предостережением, может быть, и надеждой. Ты не убил другого, а себя; Ты не оскорбил другого, а прежде всего свою душу. Ты был неполным, недостаточным, неоконченным (и разделённым и несоединённым), ты страдал от недостатка Сони... Чего тебе недоставало?.. Так это ж её — милой, с белым личиком, воздушной, как дым. Вечером, когда закрыли тюрьму, Ты лежал на нарах и думал о Соне, Ты плакал и обнимал её колени — и сердце одного содержало в себе бесконечный источник жизни для сердца другого. И представь себе, Родион, недавно в пору «меж волка и собаки» я встретил её в Штефанке1: худенькая после ссылки и тоталитарной болезни, пальчики тоненькие (как стебельки подснежника), вырастающие из тёплой ладони. Передаёт Тебе привет. И я, милый Раскольников, присоединяюсь. Едва заметною струёю льётся пар...

1 Кафе в центре Братиславы.

(«Эпистолы»)

Перевод со словацкого Элеоноры Буйновой и Елены Широковой.


[На первую страницу (Home page)]               [В раздел "Словакия"]
Дата обновления информации (Modify date): 02.07.06 10:12