Памяти Михаила Фридмана

Михаил Фридман

Купель
(Глава из романа «Книга Иосифа»)

... И тут я увидел их.

Но прежде чем я поднял глаза, прежде чем успел сообразить, что мне грозит, я услышал в себе навзрыдный и уже бесполезный стон тревоги. Лишь потом всколыхнулся страх, он был похож на мгновенный обморок, а вернувшееся тотчас сознание пронизано было острым сожалением: не надо было забираться в это парковое безлюдие, в эти развалины старого дворца, где единственная скамейка с современными орнаментами напоминала о живом.

Огромным усилием воли я заставил себя поднять глаза – на одно мгновение, потому что даже взгляд мог стать детонатором взрыва. Они стояли передо мной спокойно и твердо, разделив на четыре части полукружье перед скамейкой. Патриций, Крыса, Угрюмый и Ретивый, «два существительных» и два «прилагательных», как их называли в классе. Стояли, широко расставив ноги, подражая нацистским охранникам, сами подобные лагерным вышкам. Под летними рубашками – бронзовые торсы, привычные к модной в тогдашней Европе форме: гимнастерке, ремню и портупее. В расцветке одежды неброские, но настойчивые оттенки зеленого, запретного цвета легиона.

Крыса всегда воплощал упоение травлей. Это оно, упоение, удлинило его лицо, заострило нос, обозначило колючими точками глаза, пропитало надкостницы гнилой болью, а челюсти – неиссякающими, блуждающими флюсами. Пухлые губы колечком, как у пиявок и прилипал, жирный нуль, припечатанный к его лицу. В облике Патриция явственно проглядывает центурион, завтрашний триумфатор: предвкушение власти, обида за ее медлительное приближение. Гармоничные, мужественные черты, римский нос, безжалостные, ничего не выражающие, как у древних скульптур, глаза, русые волосы. Девушки сходят с ума по нему, но он равнодушно отталкивает их – куда больше радовало бы его сходство с дакийским бородачом... Он бережет силы для другой любовницы – той, что людские судьбы превращает в листья лаврового венка.

Рядом с такими могут прижиться только спутники-тени, ожившие прилагательные. Как эти двое – Ретивый и Угрюмый.

Четверо – и я один. Минимальная пропорция для легионерского погромного ритуала. Обряжающие и обряжаемый, ведущие и ведомый, живые и смертник. Четверо и один.

Они смотрят на стену поверх моей головы скучливо, без интереса, словно утомленные долгим хождением путники. А мне мерещится, что под этими взглядами вянут нежные стебли трав, умирает глина, превращаясь в безжизненные кирпичи... Но разве мало во мне было страха? Того, что гнездился в духовных недрах отцов и перешел ко мне по наследству? Разве не он сопровождал поколение за поколением как самый яростный свидетель обвинения? Утробный глас истории, загнанный в тайники человека, стыдливое признание бессилия и обреченности...

В последнее время я даже научился расчленять само понятие «страх»: не трепет ума томил меня, я уже смирился с неизбежностью конца. Но вот ужас плоти, не терпящий боли и насилия... Конечно, утешал я себя, и эта боль не столь уж сильна, ибо я был не один, а частицей множества, и физическое страдание, наверное, распределялось бы между нами всеми. Но тело вздрагивало при любой кажущейся угрозе, рефлексы рук, плеча, глаз опережали мысль, унижали достоинство.

Вдруг остро захотелось приложиться ладонью к камням разрушенной башни, убедиться, что я живой, осязаю мир, что еще в состоянии чувствовать и холод, и тепло.

Но тут Патриций вяло произнес:

– Потопали, что ли?

– Что ж, – с сожалением вздохнул Крыса. – Идти так идти. – И тут же, обратив лицо ко мне, дружелюбно, чуть ли не просительно, выговорил: – Айда с нами, а?

– Куда? – холодея и одновременно облегченно, спросил я.

– В парк, куда же еще! Не в подвалы же крепости. Походим, поговорим...

– Но я не собирался... – протянул я, обезоруженный ласковостью голоса Крысы.

– А мы что, разве собирались? Почему бы не подышать? Денек-то какой!

А я Бог весть что вообразил! Ласковые метелочки ветра легко стирали с моего лица траурную копоть.

Конечно, я мог бы одним прыжком присоединиться к группе любознательных горожан, осматривавших башню, но я не сделал этого. Поступок показался мне самому позорно малодушным.

Мы вышли из башни, прошли по переходу и повернули вниз к пруду. На аллее спутники мои снова заняли четыре стороны света вокруг меня. Случайно? Нарочно? Зря я не ушел от них там, у башни.

– Ты ведь не бросишь нас, правда? – чуть не заискивающе осведомился Крыса.

– Немного времени у меня еще есть, – ответил я. – Так что можно и походить...

– Вот именно! Слышали, мальчики? Я же говорил, что он – разумник.

Я слишком хорошо знал Крысу, чтоб не понять всей сатанинской гнуси, которой наполнены его слова. Неужели все, что было до сих пор, не больше, чем трамплин, с которого сподручнее прыгнуть в красную лужу погрома? Миниатюрного, индивидуального погрома, в котором ненависть, жажда разрушения, разнузданность силы и надругательства – все сосредоточено на одном человеке. Страшней кастетов, ударов в мошонку, волчьего улюлюканья, плевков в распухшее лицо – сквозящее в их повадках отвращения к жертве.

«А ведь мы – одногодки, – думал я. – Родились на одной и той же земле. Откуда у них это право относиться ко мне, как к омерзительному насекомому? Право корней, глубоко вонзенных в толщу пластов, в то время как мои корни, не успев утвердиться в одном пласте, внезапно оказывались в новой, непривычной почве? И это достаточное основание? Корни? Разве я не могу стать частицей кроны, или она меньше нужна дереву?

Мы перешли мост через протоку и вышли на площадку, где стоял старый клен. Остановились у низкой железной ограды, оберегавшей покой долгожителя. Не дерево, а ДРЕВО – подумалось мне – с залитыми цементом рубцами веков, шлемовидными жестяными покрытиями на двух центральных обрубках. Не сломленное, но уже познавшее всеми трещинами, наростами смысл неотвратимости.

Обреченный и смешной в своей одинокой старости стоял перед ними исполин, а они смотрели на него снизу вверх, точно стая, знающая, что он от них никуда не уйдет. Потом угрюмый легко перемахнул через изгородь и резкими точными движениями крестообразно вспорол мелом темно-коричневый панцирь коры. Получилось нечто вроде герба с крестом посередине. Но древний знак страдания был уже пройденным этапом. К четырем концам креста, глядевшим во все стороны света, мрачный художник приделал по коротенькому перпендикуляру – влево, вниз, вправо, вверх. Новый век, взлелеянный чудесами науки, техники, жаждал своего погибельного часа. Оказалось, знак этот состоял из четырех прилаженных друг к другу крючьев, из тех, которыми пользуются на живодернях и бойнях.

И я с новым отчаянием подумал, что эта древесная Тора опять и опять подтверждает: в мире нет ничего случайного. Все происходящее – частица огромного, запрятанного в тебе и вокруг тебя действа, прошлое и настоящее единоутробны. После долгих лет мучительного поиска я уже решил было отказаться от избранничества как награды за вечное изгнание. Но вот являются эти несчастные, потерявшие душу, и кастетами, дубинками, кинжалами погромов загоняют обратно в лоно отброшенных заветов, преграждают путь к вольному миру. И не обойти их, не переступить через них.

– Пошли, ребята, – шепнул Крыса, заметивший, что кое-кто из прохожих стал оглядываться на них. – Как бы не напороться на охрану.

Он купил у продавщицы жареной кукурузы два кулька «петушков», все зачавкали, но мне не предложили.

Какой-то седой прохожий вдруг прилип глазами к странной пятерке юношей – один посередине, двое впереди, двое позади. Вид у него был уверенный, спокойный, такой, не задумываясь, вмешается, предложит свою помощь. Решиться? Крикнуть? Выскочить из живой четырехугольной клетки? Что мне угрожает на этих оживленных аллеях? Что же предпочтительнее? Шумным поступком привлечь внимание людей, показать, как я испугался предполагаемой угрозы? Или дойти до выхода из парка и там, получив вдогонку несколько бездарных оскорблений, очутиться на свободе?

Вся природа моя, весь сложившийся с годами привычный ход мыслей привели к этому итогу: я предпочел второе решение. Чтобы успокоить последовавшего за нами защитника, я солидарно рассмеялся очередной шутке Крысы, а когда тот, заметив преследователя, обратился ко мне и протянул кулек с «петушками», взял горсть и стал жевать.

У поворота участливый прохожий отстал, растворился в тени густых, кокетливо подстриженных туй.

Миновав светлые стволы трех могучих кленов, мы повернули к зарослям плакучих ив. Узкая тропка вела в густую тень. Я вспомнил, что таким путем можно быстрее пробраться к северному выходу. И уж было решил расстаться со своим «эскортом», как вдруг раздался колокольный звон. Это откликалась церковка, стоявшая чуть выше крепости Цепеша. Не был ли этот колокольный звон благовестом христианского Бога, вовремя напоминавшего моим спутникам заветы добра и милосердия?

Впереди показалась будка смотрителя, охраняемая большим висячим замком, и маленький склад рабочего инвентаря. За ними слева виднелась бетонная бровка озера. Патриций ступил ногой на самый край бетона, всмотрелся в непроницаемый – тоже малахитовый – глянец воды.

– Прыгай, – равнодушно произнес он.

Так равнодушно и сонно, что я на минуту усомнился, ко мне ли относится приказание. И тут же понял: ко мне, конечно, к кому же еще!

– Но зачем? – навзрыдным голосом спросил я, обращаясь к остаткам их разума. – Что вы, ребята, это же...

Патриций повернулся ко мне спиной. Усердный и Угрюмый по-прежнему прикрывали всякий путь к отступлению.

– Прыгай, вонючее отродье! – глухо прорычал Патриций. – Легче всего столкнуть тебя в воду, и дело с концом. Но для этого надо тебя коснуться, а кому охота? Так что прыгай сам. Не хочешь, входи потихоньку, лапка за лапкой.

– Понимаешь, чтобы из евра сделать еврея, а из бессарабца – румына, его надо обязательно окрестить, – хихикнул Крыса. – Это же элементарно! Если хочешь, можешь даже снять обувь. Мы ведь разрешаем ему разуться, не так ли, господа?

– Да полезай ты скорее, – подал голос и Угрюмый. – Смотреть тошно.

– Но я же не плаваю... Ребята, господа... Я не умею плавать...

– Да где ж тут плавать, дурень, – расхохотался Крыса. – Ты что, решил, что здесь трехсаженные глубины? Как в том Чермном море, которое предки твои, драпая из Египта, так ловко перешли!

– Ну, ребята, хватит вам! Мы же учились вместе, вы же...

Я не договорил. Хорошо нацеленный удар ногой в пах, резкий и оглушающий, как взмах головы удава, лишил меня дыхания и опрокинул в воду.

К счастью, глубина оказалась небольшой, я тут же выплыл, закашлялся, опять захлебнулся, опять выдохнул воду и в смертельном напряжении протянул руки к бетонной бровке. Патриций ногой отшвырнул протянутые пальцы.

– Сгинь, паскуда! – процедил он сквозь зубы. – Отправляйся к пархатым своим патриархам...

Но я нашел-таки возможность, минуя смертоносный ботинок, вцепиться пальцами в кромку берега, чтобы хоть чуточку отдышаться. Я кашлял, изрыгая тухлую воду, слезы смешивались со струйками воды, стекавшими с волос.

– «И крестились от него в Иордане-е-е, – пел Крыса, – исповедуя грехи свои». Чуешь, как ликует душа на пороге вечного блаженства? Отныне ты не большевик, пархатый бессарабец, ты румын, у тебя семь жизней в медной груди...

– Патриций, Нику, Василе, Мирон, прошу вас: хватит! – задыхаясь, молил я, называя по именам бывших одноклассников.

– Вот и последний номер программы! – возликовал Крыса. – Выходит, мы – давние приятели? Какой сюрприз! Какая радостная встреча! Станцуем в честь встречи канкан «Катитесь в Палестину»! Танец на пальцах!

И наступил подошвой на мои пальцы. Я взвыл, отнял одну руку, но тут же вцепился в берег другой. Патриций наступил на вторую руку. Пальцы из-под ногтей окрасились кровью. Боль была ужасна, лишь вода уняла ее. Но куда страшнее была боль физического постижения этой нечеловеческой жестокости, дьявольской ненависти. Я же назвал их по именам! Я напомнил им о днях, когда мы делились бутербродами, решениями задач, порой даже деньгами. А они...

И я почувствовал стремительное нарастание острой, как бритва, беспощадной ненависти. «Нет, вы уже не люди! Вы даже не животные! – завопил я внезапно, не узнавая собственного голоса. – Вам нет места, не будет, не будет места в живом мире! Ненавижу! Ненавижу вас силой превыше страха и боли. Не-на-ви-жу!»

...И вдруг смертный канкан споткнулся на чьем-то истошно-недоуменном «ха-а-а!», и тело танцора, испуганно виляя, погрузилось в зеленую жижу рядом со мной. Таинственным образом у другой моей подмышки засветились малахитовым глянцем зрачки Крысы.

– Ионел, Андрей, заходите с двух сторон, поймайте мне остальных, – раздался вещий голос откуда-то с небесной вышины, будто сам Саваоф, познавший меж тем все тонкости бухарестского говора, решил заступиться за меня. – Бей их, проклятых, не скупись! А ты, сердяга, хватит тонуть, давай сюда руку. Ах, святые угодники, да они отдавили ему все пальцы. Крови-то!

Куда исчезли эти четверо? Взмыли к мстительному голосу, дабы предстать пред очи грозного судьи? Испарились?

– Надо ж такое придумать! – говорил между тем Саваоф, обретший голос того самого седого гражданина, что шел недавно следом за нами. Он вытащил меня на берег и теперь держал за плечи, заглядывая в лицо. – Топить человека среди бела дня, на виду – можно сказать – у всей столицы! У, дьяволы, у, душегубы...

Я медленно осел на траву и оглянулся, недоверчиво узнавая заново божий мир. И, узнав его, внезапно увидел и себя новым взором – и безутешно и громко заплакал.

Спаситель дал мне выплакаться. Ионел и Андрей, его помощники, как и полагается ангелам небесным, так и не показались, витали, должно быть, в невидимом обличье. А я плакал, поняв вдруг всю меру своего падения, всю бездну своей униженности. Полумертвый от страха, я страдал не от физической боли, не от ощущения близости небытия, а от растоптанности своей. Вся бессмысленность покорности, самообмана открылась мне в одно мгновение. Вот он, «евр, ставший евреем», «бессарабец, ставший румыном». Итог стольких лет возведения в себе храма спасительной покорности. Как я мечтал оказаться над враждующими сторонами, «стать от плеч своих выше своего народа»! Но ненависти стало ничуть не меньше, напротив, она заполонила все духовные пространства земли. Никогда еще в жизни я так не всхлипывал, никогда горе мое не прорывалось такими шумными, детскими стонами. Ибо это был плач самообнажения, отречения от самого себя.

Незнакомец протянул мне большой платок.

– Бери, парень, вытри лицо, шею, окровавленные пальцы. Немного погодя, выйдем на солнышко, пообсохнешь. Чудак ты. Что бы намекнуть еще тогда, когда я за вами шел. Нет, делал вид, что гуляет с лучшими приятелями... Иди пойми. А они ведь сегодня осатанели, бесятся, лютуют, как никогда. Такой уж день... Или ничего не знаешь?

Я качнул головой, все еще всхлипывая.

– Сегодня Советы занимают Бессарабию и Северную Буковину. Про ультиматум тоже не слыхал? Вот так – приходится отдавать и уходить оттуда. А эти выродки так и ищут, на ком бы сорвать обиду и злость.

Глаза мои расширились, новые огоньки безумия засветились в них. Я верил – и не мог поверить.

– Что смотришь? Не веришь? Сегодня все газеты полны. Вижу – за живое взяло. Уж не оттуда ли ненароком?

– Оттуда, – выдохнул я с трудом

– Так, может, и они о том прознали?

– Знали, наверное.

– Тогда дело другое. Так ты, выходит, теперь уже и не наш. Может, и обиды в тебе в таком случае меньше останется, а? Что было, то было. Жить начнешь по-новому, может, и получше, чем здесь. Родители не грешны? Мошна не больно велика? А то как бы не потянула их ко дну, места там поглубже найдутся...

– Моим ничего не угрожает, – с трудом проговорил я. – Мне бы только до них добраться.

– Доберешься, сынок. Уж это точно. Только ваши там уж больно обрадовались – неласково провожают румын. Нехорошо это...

Только что я витал между жизнью и смертью. Но вдруг оказалось, что на самом деле я витаю между двумя мирами. Один надо забыть, другой узнать...


[На первую страницу (Home page)]    [В раздел "Память"]
Дата обновления информации (Modify date): 09.09.07 12:00