Проза

Татьяна Михайловская

Рассказы

Случай

Сильные мира сего тоже люди – считают одни, а другие в этом сомневаются. И напрасно. Вот один такой случай, который подтверждает мысль о том, что и человек, занимающий весьма значительное положение в общественной иерархии, в иных ситуациях ведет себя как обычная человеческая особь.

Произошло это на одном из московских вокзалов. В начале весны просочился слух, что в столицу едет знаменитый цыган императорской фамилии. Не какой-нибудь кай-конокрад золотая рота, а такая персона, у которой лавья, денег то есть, больше, чем желудей на дереве. Слух этот прошелестел вместе с первыми почками, колеблемыми легким апрельским ветром. И залетные воры, и жуки привокзальные, и всякие крохоборы, и даже самые последние канальи попрошайки этот слух слышали. И немного разволновались по такому поводу – не будет ли ужесточений в связи с приездом знаменитого лица? Может быть, потребуют кате передать мильон поцелуев? Или объявят на всех вокзалах дезинфекцию? Или оцепление поставят и кинутся бомбу искать? Кто их знает, власть имущих, на что они свою власть употребят, во зло или во благо маленького человека.

Но поволновались и перестали. Жизнь свое требует. Кому на огородники ехать, коноплю проведывать, кому спящих мужиков мыть да по чужим карманам пробежаться, а кому за то купоны стричь, от любой лягушки свой навар иметь.

А как перестали волноваться, тут как раз и приплыла река. Подошел поезд по расписанию, точь-в-точь, степенно остановился, из всех вагонов люди посыпались, с чемоданами, сумками, ящиками, черт их знает с чем, а из трех вагонов посередке – никого, кроме дюжины добрых молодцов, прозрачных, как стекло. И выходит из одного из этих трех вагонов такой маленький, только что не лилипут, весь в черном, но не в рясе, священник не священник, но с огромным золотым крестом в драгоценных каменьях на такой же золотой цепи аж до самого пупа, поверх черной кожаночки. Выходит, смотрит на заходящее солнышко и идет себе по перрону, поначалу даже не торопясь, а потом вдруг шагу прибавил и все быстрей и быстрей. Дружина его за ним, плотно в полукольце держат, но обогнуть не смеют. И вдруг там, где ступеньки ведут к выходу на площадь, к машинам уже наготове ждущим, эта самая персона, как рванет на последней скорости куда-то вбок, меж ларьков со всякой привокзальной похабелью, точно заяц, удирающий петлями от охотничьих собак.

Добрые его молодцы на мгновенье опешили, а потом за ним, охранять, не дай бог потеряют, головы им не сносить. Тот бежит, пригнулся, ну, совсем крошечный, а будто пуля, летит; крест в руке зажал, чтобы не бился и шею не тер. И прямиком в туалет влетел, да как раз в женский – не до того ему было, чтобы разбирать буквы. Оттуда сразу вой раздался, крик истошный, в миг посыпались изнутри тетки и дамочки, с выпученными глазами, ошарашенные. В этот момент как раз добрые молодцы подоспели и домик этот, неприглядный, в оцепление взяли. Женщины галдят, возмущаются, некоторые матерком дружину охаживают, но те на работе, свой долг блюдут.

Наконец уже, вышел их главный, довольный, умиротворенный, крест на груди поправляет, руки вперед протягивает. И тут доверенное лицо из золотого флакона ему на руки дорогую воду льет. И запах по воздуху такой потек, что вся женская толпа затихла, сроду они такого не нюхали. Стоят и смотрят, как детишки в детском саду на Деда Мороза со снегурочкой. А тот ладони ковшиком сложил, под флакон подставил, а потом руками взмахнул и на них этой дорогой водой как брызнет! Они прямо зашлись, во второй раз, только теперь от восторга.

Уже потом, когда персоны этой очень важной и след простыл на вокзале, тетки и дамочки, расходясь, толковали между собой в том духе, что на свете всякое бывает, и будь ты хоть сто раз с крестом и хоть в перьях, а приспичит тебе, и побежишь, не разбирая дороги.

Это называется философией жизни, которая у нас в народе давно укоренилась.

Смех

О природе смеха написаны тома. Философы, психологи, медики всех мастей – кто только не размышлял об этом феномене, кто только не пытался исследовать эту загадочную стихию. Но никто не преуспел. Состав слез определили, влияние плача на организм измерили, состояние горя высчитали, а со смехом до сих пор не разобрались. Причины, его вызывающие, науке не известны, так же, как и причины, его не вызывающие. То, что вызвало смех, часто забывается, но само чувство смеха, мощное, неудержимое, не забывается никогда.

В парке выступали поэты.

Пыльный душный июльский день клонился к вечеру. В эту пору город пустеет, большинство перебирается на дачи, в деревни, подальше от смрада бензина и асфальта, потому публики в парке было не густо. Подростки катались на роликах. Молодые люди под тентами пили пиво, прохлаждаясь, изредка лениво поглядывая на эстраду. Жара, слава богу, начала спадать.

Первым на сцену вышел высокий томный юноша и вкрадчивым голосом с легким придыханием, по-актерски начал читать о себе:

От страху я стоял весь бледен…

Микрофон, подключенный к динамику, прогрохотал на весь парк:

От стра-ху я сто-ял ве -сбле- ден…

Это было так оглушительно, что просто сногсшибательно. Серьезные дамы в первом ряду дрогнули, но остались сидеть с напряженными лицами. Однако молодежь в аллеях парка крепко развеселилась и покатилась со смеху. Что такого ужасного произошло в стихотворении с его автором, никто уже не слушал. Я тоже, чувствуя, что не могу более сдерживаться, улизнула с дальних рядов и сбоку от эстрады, там, где меня никому не было видно, минут пять хохотала, до слез.

Динамик разносил по парку бархатное воркование молодого пиита, но исправить положение было уже невозможно. Провал был полный, такой, что и далее, другие выступавшие не смогли переломить ситуацию в свою пользу.

Много лет спустя, бывший юноша, вошедший к этому времени уже в зрелость и в моду, получил по какому-то случаю титул короля поэтов. Когда мне рассказали об этом событии, я, позабыв его фамилию, не сразу поняла, о ком идет речь. А когда сообразила, то тут же вспомнила – От стра– ху я…, и мной овладел нестерпимый приступ смеха, как тогда в парке, до слез.

Отсмеявшись, я подумала, что, возможно, за прошедшее десятилетие некогда молодой автор изменился и теперь проявил в полную меру свою одаренность, которую я тогда из-за смеха не заметила.

Но удивительно другое – то, что я, выходит, совсем не изменилась, хотя этот период моей жизни не назовешь спокойным или, тем более, безмятежным. Почему я опять хохотала над этой ерундой? И все-таки я хохотала, точно так же и над тем же самым, что и десять лет назад. Может быть, плач – это наш родовой признак, слезы нас объединяют, а смех – это только то, что мы есть сами, то, что в нас для других скрыто?..

Финн

Одни пьют больше, другие меньше, не о том речь. А речь о том, что, когда собирается за столом компания и разливают по стаканам, то вскоре вся эта компания отгораживается от остального мира и начинает жить по своим внутренним законам, и нутро каждого просвечивает, как прозрачная жидкость в граненой посуде. Одну такую компанию я очень хорошо помню, хотя это было давно. В предбаннике – лет тридцать назад завсегдатаи так называли кафе перед рестораном в Доме литераторов – они сидели что называется теплой мужской компанией, мужское сообщество в свитерах и замшевых куртках, в будний день между авансом и получкой, и пили в долг, который записывала дебелая блондинка-буфетчица. Сели они засветло, закуски сначала взяли мало, для блезира, а потом и вовсе перестали о ней думать, запивая водку водкой и закуривая табаком. Дым висел над ними, как купол парашюта. Постепенно лица залоснились, раскраснелись, голоса стали звучать громче, настойчивей, смех сделался резче. Все это были люди творческие, но безвременно погасшие, в которых лишь алкоголь будил честолюбивое горение, азарт фантазий и веру в собственный гений. Они упоённо и с напором говорили о своих планах, о будущих книгах, публикациях и гонорарах, и все это уже виделось им в яви, воплощалось прямо здесь, перед глазами, и они сами были убеждены в том, что так не только будет, но так уже и есть.

Но по мере того, как алкоголь забирал все большую и большую власть над ними, и время продвигалось к полуночи, убежденность их таяла, пыл остывал, планы меркли, лихорадочные речи становились путаными, сбивчивыми, слова лопались, точно пузырьки газировки, и лица бледнели. И вот уже кто-то падал лицом на стол, другой спал, откинувшись на стуле, кто-то пытался что-то важное сообщить, но речь застревала в горле, и все они, еще недавно красноречивые, громкоголосые, самонадеянные, сдувались, будто проколотая шина, и опадали. И только один из них всех, ярко светловолосый, с голубыми глазами, оставался сидеть за столом, прямой, неторопливый, ни красный и ни бледный, словно и не пил вместе со всеми, глядя поверх поверженного воинства, вдаль, сквозь разрисованную стену, и голос его звучал размеренно и ясно:

Где добродетели святая красота?
Пошла в распутный дом: ей нет иного сбыта!..
А сила где была последняя – и та
Среди слепой грозы параличом разбита.

Искусство сметено со сцены помелом;
Безумье кафедрой владеет. Праздник адский!
Добро ограблено разбойнически злом,
На истину давно надет колпак дурацкий…

Тут он вздохнул и поднес к губам стакан. Но стакан был пуст, и тогда взгляд его вновь вернулся к разоренному столу, за которым покоились его товарищи. Пустые стаканы свидетельствовали о том, что сила была, и добро было, но день кончается с наступлением ночи. Однако, не все успели осушить свой стакан до дна, в иных еще мерцала бесцветная влага, и он, не торопясь, спокойным движением руки, перелил эти остатки в свой стакан и сделал глоток и еще глоток, и дочитал уже по английски:

tired with all these, from these would i be gone,
save that, to die, i leave my love alone.

– Вот финн! – с восхищением покачала головой буфетчица, пряча тетрадочку с записанным его долгом. – Пьет, а родной язык не забывает.

Таким он и остался в моей памяти – над уснувшими собутыльниками, пепельницей, полной окурков, над пустой посудой, со стаканом в руке, он читает 66-й сонет Шекспира в переводе Бенедиктова, и голубые его глаза, как северное карельское небо, глядят поверх всего, далеко и безмятежно.

Он отключится и упадет на улице, в сквере, – но этого уже никто не увидит.

Сон
(из переписки)

«… Я-то, постоянно там, среди масок. Разбуди меня в три ночи, спроси: «Где ты, чучело гороховое»? И я отвечу: «На карнавале в Венеции». В маске Панталоне или Пульчинелло, или, на худой конец, Дотторе. Вода в канале, ну словно акварель на стекле, сочная густая, как оливковое масло, и подвижная, как ртуть. Гондола в алом бархате, дамы под балдахином, я на корме с мандолиной… Нам выдумывать ничего не надо. Всё выдумали до нас за пятьсот и ещё за пятьсот лет. Персонажи известны, роли на устах с младенчества. Только пой, кривляйся, делай пируэты и реверансы и повторяй шутки Панталоне. Радуйся и веселись! Веселись и радуйся! Не старайся и не бойся быть смешным – будь им!

Время к одиннадцати. Ночь близка. Венеция, моя Венеция, качается на волнах смеха и шуток. Сегодня июльская ночь 174... года.

Чуть было не забыл: кем Вы были в моём сне? Какой маской? Напомните.

П.»

«…Что касается Вашего венецианского сна... Помните ли Вы, как в сумерках закрывались деревянные ворота гетто и последняя еврейская гондола вплывала в узкий канал? В ней стояла немолодая женщина в рыжем парике, она зябко ежилась от сырости и куталась в дорогую кашмирскую шаль – предмет зависти всех городских модниц. Глаза ее были устремлены на закат. Солнце уже зашло за горизонт, но воздух еще был наполнен свечением, точно в нем играло множество стеклянных разноцветных бусин Мурано. Всю жизнь прожила она в этом городе, но так ничего и не смогла в нем понять – кроме этого неба и этой воды. Тысячи младенцев прямо из материнского лона приняли ее руки, тысячи женщин, исходя слезами, криком и кровью, звали ее на помощь, тысячи благодарных отцов становились перед ней на колени... Иные из этих младенцев давно сделались важными синьорами, знаменитыми художниками и богатыми купцами. Ее руки принимали всех, кого посылал ей Б-г, и, помогая красному сморщенному кусочку жизни появиться на свет, она никогда не задумывалась над тем, что из него выйдет: добропорядочный ли гражданин, распутник-вольнодумец, красавица ли содержанка – не ее было дело предопределять их судьбу.

Богатые и знатные посылали за ней тайно, когда отступались медицинские светила, и она оставалась их последней надеждой; простой люд прибегал к ее услугам открыто. Хотя и крестились за ее спиной, мужчины при встрече с ней снимали шляпу и кланялись, женщины почтительно приседали. Они привыкли к ее парику, хотя и судачили, что у нее, как у всех евреек, голова бритая, к ее особому акценту, к тому, что она богата, но из прислуги держит всего одну служанку, и куда девает деньги, неизвестно. Ее знали все в этом городе, но она не знала никого. Она помнила только младенцев, когда же они вырастали, то надевали маски, и их невозможно было узнать. В этих масках они ели, пили, спали, смеялись, боялись смерти и обмахивались веером. Блестели зеркала, горели свечи, и темная вода каналов отражала их неверный свет...

Гондола подошла к домашнему причалу. Женщина поправила шаль и устало шагнула вперед. Дневная работа кончилась. Какой будет ночь?

Гондольер кинул ей под ноги свой плащ.

– Грациэ, синьора, – сказал он, смущаясь, со счастливой улыбкой, – милле грациэ, соно мольто грато...

– А престо, – коротко отвечала она и, привычным движением подобрав юбку, вышла на ступени перед окованной железом дверью.

Наверное, в Вашем сне женщина в рыжем парике и была – я...»

Козел

Все говорят мне: «Выброси ее! Смотри, какая она страшная!» Козлиная шкура висит на веревке у меня на балконе. Мех осыпается клочьями, мездра стала жесткой и порвалась почти надвое. Но я не могу ее выбросить. Потому что для меня это не шкура. Я помню его.

Он шел во главе большого стада, в котором были и коровы, и овцы, и козы. Ранним утром они бодро направлялись к пастбищу по еще спящей дороге на окраине маленького южного города. В степном предгорье много зеленой травы даже в самое засушливое лето, и все они с резвостью трусили скорей туда, туда, где прохладно, зелено, вкусно… Обратно уже вечером стадо возвращалось медленно. Сытые, довольные, шли коровы, радостно блеяли овцы, козы устало трясли рогатыми головами. Только маленькие козлята не знали угомону и всё норовили отбежать куда-нибудь в сторону, где их настигал свист длинного пастушеского кнута. Но козел вел свое стадо, как полководец ведет войско, он не смотрел на своих подданных, он один ведал дорогу, и желтый глаз его гордо скользил по деревянным воротам низеньких беленых домиков...

Козел жил в нашем дворе, в пристроенном сарайчике, и утром выводил на улицу всю живность нашего и соседских дворов; только убедившись, что все уже собрались на месте, он становился во главе и вел всех на выпас. Каждый вечер я ждала возвращения стада, чтобы погладить какую-нибудь козочку или барашка, но к нему самому подойти не решалась – такой он был важный и недосягаемый.

Но однажды, взяв на кухне морковку, я все-таки подошла к нему и протянула свое угощение. Я знала, что он может ткнуть в меня рогом, потому что характер у него был резкий и независимый, отчего взрослые не разрешали детям приближаться к нему. Но мне было жаль его, ведь никто с ним не разговаривал, не гладил его и ничем не угощал, в то время как другим давали то кусочек хлеба с солью, то сахар, то зеленую веточку. До сих пор помню, как он на меня посмотрел. Как его звали, я забыла, а взгляд помню. По своему малолетству я тогда еще не слыхала про козлов отпущения, но позже поняла, что это и был взгляд страдальца за чужие грехи. Три раза я протягивала ему морковку. «Кушай, она вкусная», – тихонько уговаривала я его, но он не брал подношения, просто смотрел мне в глаза. Тут, крича и бранясь, подбежал пастух, оттолкнул меня, морковка упала в дорожную пыль. Козел развернулся и пошел рогами прямо на него.

Через несколько дней после этого происшествия козел исчез с нашего двора. Мне сказали, что он убежал в степь на свободу. А потом у нас появилась эта шкура. И много лет она покрывала высокий старинный сундук, на котором я спала, в полном неведении, кому принадлежит этот коричневый жесткий мех.

Сейчас эта шкура висит на веревке у меня на балконе. Ее греет солнце, на ней оседает пыль, дождь и снег. Иногда я подхожу и глажу ее.

Из цикла «Короче»

Путешествие

Многие любят путешествия и легко в путешествия пускаются. Некоторые же всю жизнь только мечтают о путешествиях. Один человек очень хотел путешествовать, но у него не было такой возможности. Тогда он решил, что будет путешествовать в воображении, и каждый месяц станет мысленно проводить в какой-нибудь стране мира. Так он и сделал.

Каждый месяц он сначала изучал по путеводителю особенности страны, ее географию, климат, народные обычаи, флору и фауну, а также непременно все трудности, с которыми сталкиваются путешественники, а потом выбирал себе маршрут, коему неукоснительно следовал. Если же возникали непредвиденные обстоятельства, заставлявшие его менять маршрут или принимать чрезвычайные меры, он фиксировал это в путевом дневнике. Туда он записывал все свои впечатления, начиная от устройства жилищ местных племен и кончая формой головы донных рыб, наблюдаемых им из иллюминатора батискафа.

Самое интересное, что, когда в конце года он показал свои записи ученым-страноведам, а также бывалым путешественникам, неоднократно посещавшим описанные им двенадцать стран, все они сошлись на том, что он не только не ошибся ни в одном своем описании, но и никогда бы не сумел столько всего увидеть и пережить, путешествуй он не в воображении, а в реальности.

Число

Когда-то жил человек, он был большой ученый, потому что был мужчина и считал самые большие числа. Малые числа он не считал, так как он их просто не мог разглядеть, но зато самые большие числа были ему полностью подвластны. Что он только с ними ни делал – все, что хотел! Складывал, вычитал, возводил в любую степень и даже мог извлечь из них огромный корень. Собственно корень этот был ему не нужен, и вообще никто не знал, куда его применить, пока какой-то туземец не предложил настаивать его на горячем молоке в 40о в закрытой дубовой посуде, а потом раздавать ослабевшим плотью для пробуждения интереса к большим числам. Пробуждение стало происходить довольно часто, и авторитет ученого после каждого такого успеха еще более увеличивался.

Но однажды, складывая самые большие числа, ученый заметил, что в сумме получается число неизмеримо малое, которого там, согласно любой логике, не должно было быть.

«Ошибка?» – сам себя спросил ученый и стал складывать заново. Но во второй раз число оказалось еще меньше.

«Что происходит?» – задал новый вопрос ученый и начал складывать в третий раз. Но и в третий раз, и в четвертый, и во все следующие разы полученное в результате сложения число не увеличивалось, а наоборот всё уменьшалось.

«Попробуем вычитание», – ученый решил искать доказательства опытным путем, идя от противного. И тут он заметил, что все неизмеримо большие числа, которые он до этого складывал, сделались равновеликими, и вдохновенно принялся вычитать одно из другого.

Наконец, закончив расчеты, измученный, но счастливый, он воскликнул: «Я открыл самое большое число в мире чисел, во всей Вселенной! Я так долго к этому шел!»

Едва ученый произнес эти слова, как сразу упал и умер. Одни сказали, что он слишком переутомился, другие, что слишком возликовал. Но были и третьи, которые шептались, что число, которое он открыл, убило его.

Погода

Почему в детстве всегда хорошая погода? Потому что ничего не страшно, а только смешно. Дождь идет – смешно, можно танцевать под дождем. Снежинки летят – ловишь их ртом, смешно. Поскользнешься и упадешь – смешно, вскочишь, побежишь дальше. Жара, песок раскаленный – смешно, подошвы горят, быстрей, быстрей...

Потом вырастаешь и начинается. Дождь идет, а тут насморк, депрессия, по лужам уже не скачешь, зато давление скачет, и это не смешно. Снег выпал, а вместе с ним грипп, тоже не смешно, из окон дует, в транспорте душно, темнеет рано, в гости не охота, выпьешь какой-нибудь горячей гадости с медом и спать. Оттепель началась, капель – того гляди упадешь, поломаешься, гололед сильный, только до магазина с палкой и доползешь. И ничего смешного тут нет. Ветер весенний налетел, свежий, из лесов и полей, по скверам и паркам прошумел, – а у тебя аллергия на тополь, на акацию, воспаление легких, ужас, ужас! Балкон закрыть, щели законопатить, чтобы ни пылинки, ни соринки не занесло. Солнышко пригрело, свежая зелень, молоденькая редиска, первая земляника – теперь главное не запоносить, грибами не отравиться.

Боже мой, каждый шаг таит опасность, погода такая неустойчивая, то одно, то другое, страшно, страшно! Только дома твое спасение, лучшая защита от капризов природы, погоды, от всего на свете! Так что держись ближе к дивану, лежанке…

И это средство помогает – погода постепенно нормализуется, становится как в детстве: дождь идет как дождь, снег летит как снег, ну а жара, как и положено ей, жара. Вон девчонка танцует под дождем – смешно, карапуз ловит снежинки ртом – смешно, подросток поскользнулся и упал, вскочил и помчался дальше – смешно. Ты сидишь в кресле у окна и наблюдаешь. Здесь у тебя старость, болезнь, одиночество, а там за окном всегда хорошая погода. Смешно.

Ругательство

Человек привык сравнивать себя с животными. Про благородного мужчину говорят, что он как лев, если неуклюжий, то медведь, если пьяный, то как свинья, хотя давно замечено, что алкоголь не входит в рацион свиньи. А если кто зарвался, заврался и вообще против всякой меры чушь порет, то про такого говорят, совсем, мол, оборзел. И о женщине, если она стройна, скажут лань, а если толстая, то корова, если подлая, то змея, застенчивую сравнивают с мышкой, а певунью с птичкой. Даже малое дитя могут обозвать крысёнышем. В последнее время очень популярно стало обзывать козлом. Чуть что – козел, и ты козел, и все вы козлы.

Из насекомых для ругани больше всего подходят парочка – паук и муха и одинокая оса.

Но давным-давно, когда по городам и селам ходили уцелевшие в войну вшивые люди и, чтобы избавиться от вшей, мазали голову керосином, а детей брили наголо, тогда самым страшным ругательство было «гнида», и означало оно такую степень подлости и предательства, которую можно было только облить керосином и побрить наголо. Худшего ругательства я не знаю.

Песенка

На одной чаше весов – громада: Бах, Моцарт, Бетховен, на другой – всего одна песенка, одна мелодия, одна фраза молоденькой неграмотной девчонки. Самая знаменитая, самая популярная мелодия в мире, которую знают все. Что перетянет на весах? В чем полнее всего проявляется гений – в глубине, доступной не всякому, или в ясности, растворенной в каждом?

Черный фрак дирижера, черный рояль, белая манишка скрипача, белый рояль, красное платье оперной дивы, красный рояль… Взмах палочки, взмах смычков, блеск медных труб… На стенах портреты в золоченых рамах, замирание сердца, море цветов и гром аплодисментов, слезы на глазах…

Черная работа, черная грязь под ногтями, белые бинты, белая горячка, красное зарево пожара и красная кровь… Никто не вспомнит ни имени автора, ни ее полудетского личика с черными блестящими глазами. Так только, сидишь за штурвалом, баранку вертишь, в микроскоп наблюдаешь, в зеркало смотришь, чашку под краном споласкиваешь – и себе под нос мурлычешь, напеваешь тихонько: «…бесаме, бесаме мучо…» И уже чуть-чуть улыбаешься. Просто улыбаешься. Неизвестно чему. Жизни.


[На первую страницу (Home page)]
[В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 07.11.08 16:23