Юбилеи

Ирина Роганова

К 65-летию Театра-студии Санкт-Петербургского государственного университета

НАШ БЕСКОНЕЧНЫЙ КАНКАН

Сдав выпускные экзамены в школе и получив серебряную медаль, я, нагло полагая, что весь мир ждёт меня с распростёртыми объятиями, отправилась «покорять» филологический факультет западного отделения Ленинградского университета. Сочинение я написала на четыре, и мне пришлось сдавать все экзамены на общих основаниях. Я обескураживала преподавателей своим концлагерным видом и настоятельным требованием «не курить», пока я отвечаю. Я перебивала и спорила на экзаменах, отстаивая свою состоятельность. И поступила. Как-то я услышала, что при университете тоже существует театр – студенческий. Разведав обстановку, я узнала, что прослушивание – в октябре.

Напялив всё лучшее (я была, как сейчас помню, во всём красном), соорудив немыслимую причёску, я собралась войти в ворота филфаковского двора и в свою будущую – студийную – жизнь. Но не успела я это сделать, как к воротам подъехала шикарная, как мне показалось, тоже красная машина, и из неё вышла роскошная, уверенная в себе девушка – Леночка Гурьянова. Решив, что это, видимо, конкуренция (в таком-то прикиде, да с машиной), я тут же пристала к ней, расспрашивая, где, собственно, находится сам театр. Она, тряхнув шевелюрой, уверенно повела меня за собой. В студии она села за стол «комиссии», возглавляемой главным режиссёром Вадимом Сергеевичем Голиковым, который постоянно кричал: «Рита, закрой окно! Рита, закрой дверь – дует!» При этом он чихал и кашлял, чем производил грандиозное впечатление на вновь прибывших поступающих.

Я нервно засовывала в рот бутерброды, а в голове вертелось хенсберривское: «Не могу я видеть этих людей, боюсь!.. Таких, как ты, они видели миллион и сто тысяч. Чуть на порог вступишь, им уже противно на тебя смотреть... Они смотрят на тебя как на чурбан, и ждут, что ты выкинешь что-нибудь сногсшибательное, чтобы им было о чём поспорить. А ты знаешь только одно – что ни за что на свете не прочитаешь так, как читала вчера вечером перед зеркалом – изобретательно, с блеском...»

Голиков задал вопрос, кто первый, и я, от страха задыхаясь и топоча, дожёвывая бутерброды, терзаясь смутными сомнениями, вся красная, с покосившейся причёской, вырулила на середину площадки.

Милая женщина – Людмила Александровна Оликова – актриса Ленинградского театра комедии и по совместительству жена Голикова, – попросила сообщить имя и фамилию, а также, где я учусь. Отчеканив всё это, я начала вещать от имени Островской Липочки, но Голиков меня тут же прервал – заставил сесть на стул и читать так, как будто я перед зеркалом и одна в комнате. «Ага! – сказала я, – «публичное одиночество»», решив тем самым «убить» комиссию своим доскональным знанием Станиславского, «систему» которого скрупулёзно конспектировала аж с шестого класса. Эта реплика от себя вызвала смех и, как я заметила, одобрение Гурьяновой, которую я уже сумела «расположить» к себе своим «безграничным обаянием». Ободрённая смехом, я читала монолог и чувствовала, как доброжелательность присутствующих растекается по моим жилам. Затем Вадим Сергеевич спросил меня, почему вышла первой. Я честно ответила, что не могу ждать, пока пройдут все, так как страшно хочу есть. Это вызвало недоумение у него и хохот остальных. Я села на место, принялась дожёвывать бутерброды, а режиссёр задал новый вопрос: «Ну, голодных больше нет?» Так я ступила на площадку, которая затянула меня, привязала к себе и не отпускает до сих пор.

В университете учиться было сложно. Занятия в студии я не пропускала. Мне очень нравилось. Когда-то в детстве я читала книгу Перовой «Первые уроки театра» и думала: «Вот живут же люди, ведь где-то есть такая студия!» И я нашла её.

На первое занятие Леночка Гурьянова принесла пьесу Жана Ануя «Оркестр». Была читка. Рита и Лена – помощницы Голикова и его студентки в ЛГИТМиКе – занимались с нами мастерством. В конце первого года мы сделали отрывок из пьесы Аристофана «Женщины в народном собрании». Я играла на сцене, между делом перебегая к роялю – «создавать « музыкальное оформление. На «премьеру» к нам пришли «старики» (старая студия), подарили всем цветы, устроили «банкет» и долго рассказывали о своей жизни в студии.

Гурьянова регулярно притаскивала на репетиции своего мужа Валерика; тыча его в бок, показывала на меня и говорила: «Растёт девка!», а потом с гордостью: «Моя школа!» Вообще репетиции Гурьяновой – это произведения искусства. Чтобы узнать Гурьянову, надо побывать у неё на репетициях. Она так ярко передавала зарисовки из увиденного, эпизоды из собственной жизни, что разбуди меня сейчас среди ночи, и я в деталях расскажу, как она ездила в Израиль, как была на яхте, на которой Рита, Люся и Дронова путешествовали по морям-океанам, как её подруга-красавица с дочкой уехали за границу по туристической визе и там остались навсегда, потому что там остался муж, как она один раз видела дедушку, который, прежде чем войти в троллейбус, снял калоши и многое другое. Фонтан и извержение вулкана одновременно, представитель сентиментализма и точных наук (так как закончила мат-мех ЛГУ), непередаваемое и такое редкое сочетание ума и таланта сразу, таланта сценического, режиссёрского и человеческого, человечище и человечек, характеризующийся абсолютным отсутствием зависти и тщеславия, суетности и суеты, Гурьянова настолько запала мне в душу, что я начала откровенно «обезьянничать» с неё, перенимая жесты, манеру говорить, тенденцию мыслить и способность различать в обыденности неординарное. И сейчас, читая лекции, я иногда ловлю себя на том, что сказала, «как Гурьянова», посмотрела, «как Гурьянова». И так же, как она, чтобы объяснить что-то «на пальцах» студентам, «монтирую» события своей жизни в ход истории мировой литературы и искусства, как это ни нескромно звучит. После первого курса университета, окончательно влюбившись в студию, я собралась бросить «науку» и перейти к Голикову на курс. Именно Гурьянова своими разумными доводами не позволила мне этого сделать, сказав, что в режиссуру я всегда успею, а наш университет – пожалуй, единственный вуз, который даёт системное образование. Если бы она знала, как была права в тот момент. И как была права я, прислушавшись к мудрой Гурьяновой.

Итак, весь первый год Рита с Леной пичкали нас мировой драматургией и системой Михаила Чехова, которой они тогда увлекались. Мы засыпали их вопросами, а они, объясняя, говорили, что сами ещё только учатся и всего толком не знают. Но репетировать с ними было чертовски интересно. Ко второму году (я соответственно была на втором курсе) мы «подросли», и нами занялся Вадим Сергеевич. Репетируя, он всё время звал Риту Дульченко, и она – молодая хорошенькая женщина, тоже в прошлом выпускница ЛГУ (экономического факультета), а затем и ЛГИТМиКа, ныне преподаватель последнего и директор нашего клуба – бросалась закрывать окна и двери. Девочки нас предупредили, что у Голикова привычка – выстукивать на зубах мелодии. «На чьих?» – поинтересовалась я. Итак, выстукивая мелодии и зовя Ритку, Голиков окунулся с нами в работу.

Школа Голикова – отдельная. В его манере сплелись Эфрос и Товстоногов, Брехт и Станиславский. Он окончил философский факультет Ленинградского университета. Работал во многих городах тогда еще Советского Союза. Возглавлял театр комедии, театр на Литейном, работал в театре имени Ленинского комсомола. Во всех этих театрах ему мешала врождённая мягкость. Она не подводила его только здесь, в студии. Поэтому этот – народный – театр он считает по праву своим. Его манера репетировать своеобразна: он долго, много и непонятно говорит, пока у актёра «через мозги» и вызванные эмоциональные ассоциации не проступит траектория, рисунок игры. А так как в стационарных театрах с мозгами напряженка, то его там часто не понимали. А всё, что непонятно – пугает. Как часто я, переехав в Москву и прочёсывая театрики и студии, пыталась в профессиональных и самопальных режиссёрах уловить ну хоть чёрточку, ну хоть чуточку Голикова. Нет – на лице – печать очень среднего образования, в глазах – расчёт на коммерческий успех, а вместо долгих интеллектуальных монологов – размышления о том, какие можно сделать роскошные декорации, и он уже знает, где что купить! (это при том, что в студии мы привыкли обходиться брехтовскими условными декорациями – поставь два стула – и играй!). Опять же впоследствии в Москве я поняла, что Голиков – мой режиссёр, может, единственный – мой. Самый добрый. Кому-то, может, нужна диктатура, кто-то, может, считает, что театр разваливается. А мне нужны отсутствие садистических наклонностей и присутствие человеческого начала. А скольким студийцам помог он. Многие именно благодаря ему стали артистами, режиссёрами, критиками. Некоторые забыли. Помню, репетировали мы с ним монолог по Чехову (он очень любит делать спектакли из отрывков, фрагментов, и Чехова очень любит). Долго репетировали, а потом я пропала. «Ирка! Безумная! – ловит он меня в университетском дворе, – ты как комета – жух, – то ты есть, то тебя нет!» «Просто для неё не важен результат, ей интересен сам процесс», – замечает Людмила Александровна. Боже, как мне был интересен процесс! Я готова была репетировать с утра до ночи, и с ночи до утра, редко доводя дело до спектакля. Я до посинения занималась с младшей студией – и не один год! Была эдаким студийным привидением, местным Сулержицким. Весь первый год я пропадала на репетициях «стариков», «изучая технику». Помню юбилей Голикова. Пришла старая студия. Меня посадили за рояль, и шестьдесят человек абсолютно взрослых людей, отплясывая канкан в маленьком помещении студенческого клуба во дворе филфака, горланили гимн студии:

Опять в который раз мы собрались сейчас
И снова позвала нас эта сцена.
Досуг короткий свой, культурно-бытовой,
Опять проводим в этих милых стенах.
Поверьте нам, друзья, без студии нельзя,
Нельзя прожить и дня, ведь мы актёры!
И в будущем году имейте нас в виду,
Надеемся на вас мы, режиссёры!

В центре громче всех поёт Катя Дронова. У неё энергия бьёт из глаз, а поёт так, что сердце заходится. Она на юбилей Голикову сочинила стихотворение, что-то вроде:

Это кто же всех девчонок
Так достал до всех печёнок?
И рефреном: Если красный снег пошёл –
Это Голиков пришёл.

Надо же, столько лет прошло, я один раз слышала, а в памяти осталось. Вот это и есть Дронова – то, что и потом остаётся с тобой. «Почему ты всё так на меня смотришь?» – удивляется она. Да как же не смотреть, когда так безнадёжно хочется быть похожей на тебя. Вот на гитаре научилась играть – как Дронова. И репертуар, естественно, не мой – её. Она сама песни сочиняет. Я их по одному разу слышала, а теперь пою. Мы как-то с Киркой пришли к ней в театр на Фонтанке: гримёрные и всё такое. И опять после спектакля так отчаянно захотелось быть на неё похожей. Нет, говорят, не похожи. Только что по темпераменту.

На третьем году моего пребывания в студии пришла Люся, точнее, это теперь она моя подруга Люся, а тогда актриса и очень талантливый, как выяснилось, педагог Людмила Ивановна Степнова-Хлопотова. Люся сумела сделать из студии театр-дом, театр-семью. Теперь всё меньше народу уходило из студии – разве что в большую театральную жизнь – и всё больше оставалось. На её занятиях с «малышами» яблоку было негде упасть. Но главное, – у нас начались праздники – бесконечная вереница праздников по любому поводу – день рождения студийца, восьмое марта, седьмое ноября, новый год, премьера, день театра, день взятия Бастилии, день Конституции, поход в лес... – всё это было святое, и не отметить это было просто неприлично. Гитары, многоголосие, свечи, торты, торты, торты, ночь, ночь, ночь, Ленинград. Вернее, уже Петербург. Ночной Петербург. Мы переехали со двора филфака во дворец Бобринских – со двора да во дворец! И вот ковыляем мы, сорок человек самых стойких, по бывшей Красной, а ныне Галерной. Далеко за полночь, а мы не допели и допеваем, разбудив добрую половину той самой Галерной (хулиганы!). То ли святки, то ли ещё что. «Надо на первом перекрёстке подойти к первому встречному мужчине и спросить его имя, такое должно быть, в натуре, у твоего суженого», – объясняет мне Люся. И мы бросаемся на светофоре к первому алкашу (в такое время приличные люди давно спят) и пытаем его на предмет имени. Алкаш, совершенно одуревший от двух сумасшедших тёток с горящими глазами, за которыми следует ещё колонна таких же, бросается наутёк. Но, отловленный нами (он уже понял, что ему не отвертеться) на вопрос «Как Вас зовут?» отвечает вопросом: «А Вас?» После многочисленных неудачных попыток выяснить истину, дав ему рубль, мы, к великому моему разочарованию, выясняем: «Гена!» Какой кошмар! Крокодил Гена! «Поздравляю тебя, Рюкзак (это моя студийная кличка)», – ехидничает Люся. Но мы уже идём смотреть дом, где Раскольников старушку пришиб. Морозова где-то потеряла ботинки, так Гусев дал ей на три размера больше. И она тащится с нами по ночному Петербургу в хвосте «колонны», совсем не по-петербургски шаркая своими «калошами», чтобы не потерять, а то Гусев голову оторвёт! А ночью от переизбытка счастья я не могу заснуть и думаю: неужели оно будет всегда, неужели всегда будет так хорошо?

Где-то в конце третьего года наступило долгожданное «посвящение». Это священное действо с установленным ритуалом. На него из окрестных театров слетаются артисты – бывшие и настоящие студийцы, – принимают «младшеньких» в «закоренелые» студийцы и жутко по этому поводу веселятся, в общем – празднуют. Сначала нужно словами любой басни дать клятву в верности (предварительно посидев за ширмой и подумав) так, чтобы поверили, затем тебе из плошки наливают, как я думала, нечто вроде местной святой водицы – всё это обычно проделывает Ветров – легендарный человек, год проучившийся во Франции и сумевший отреставрировать (то бишь починить) часы на Петропавловской крепости. Затем надо поцеловать крёстных родителей – мать студии – замечательную певицу Лену и отца – в моё время это был Андрей Толубеев (сейчас отец – Иван Краско, мать – Катя Дронова). Потом дают отведать фирменного студийного блюда – кабачковой икры. Далее следует отвесить земной поклон тем, кто тебя учил актёрскому мастерству – Голикову, Людмиле Александровне, Лене, Рите, Люсе. Потом тебе краской на лбу рисуют букву «С», что означает – ты студиец, причём эту «эмблему» нельзя стирать до полуночи. И последнее, что нужно сделать в данной церемонии, это забраться по лестнице (которая символизирует «тернии») к потолку и расписаться на приколотом там ватмане. Все ватманы со времён существования самой церемонии хранятся вместе с костюмами, декорациями и фотографиями в студийном архиве. Затем звучит ещё одна общая клятва, и «старики» выстраиваются в шеренгу для исполнения гимна студии, плавно переходящего в заразительный канкан.

Так вот, на посвящение я вызвалась первая. Жутко выпендриваясь, я причалила к тому месту, где надо было что-то глотнуть, и спрашивая: «кипячёная?», наивно полагая, что мне наливают водички, отхлебнула это нечто. Я никогда в рот не брала алкоголя и, чуток глотнув, машинально выплюнула всё на пол, чем вызвала смех и возмущение присутствующих. Больше всех возмущался Толубеев. Он и представить себе не мог, что кто-то так неуважительно может обращаться с водкой. К тому же, вместо того, чтобы интеллигентно поцеловать крёстного отца, я, как мне рассказывали, схватила его за голову, притянула к себе и звонко запечатлела поцелуй на его лбу. В зале началась истерика, а Толубеев, бурча: «Ну прямо как покойника!», уже разгибал меня, согнувшуюся в земном поклоне перед утиравшими слезы моими преподавателями. Впоследствии, когда меня не было на посвящении, он спрашивал у народа: «А где та, которая водку выплюнула?» Если же я на посвящении присутствовала, он, оказавшись рядом, с таинственным видом запускал руку во внутренний карман, вылавливал там железный напёрсточек, который всегда с ним, наливал водочки и шаловливо подмигивая и лукаво заглядывая мне в глаза, пихал рюмашку: «Ну хоть глотни!» Мастер тостов, длинных и коротких речей, он всегда необычайно органичен как на сцене, так и в жизни. На последнюю имеет особо оригинальный взгляд. Времена у него делятся на хорошие и хреновые, женщины – на самок и русалок (те, которые из нашей студии, все, естественно, русалки), а посвящение – на «до банкета» и «после». Он вообще-то был вроде военным врачом до того, как заразился в студии театром. Как-то уже будучи в Москве, въехав единственной головой в машину и слегка помяв последнюю, я стала сомневаться, смогу ли соображать дальше, тем более, что нечто вроде звёзд из глаз у меня посыпалось. Я позвонила Голикову, описала симптомы и он, напугав меня гематомой, настоятельно порекомендовал перезвонить Толубееву, ссылаясь на его авторитет и учёность. Уже находясь в предобморочном состоянии после разговора с Вадимом Сергеевичем, я напугалась ещё больше, услышав в трубке: «У Вас сотрясение мозга! Вам срочно нужно к невропатологу».

– Но ведь меня не тошнило!

– Это не имеет значения! Немедленно к невропатологу! – отпарировал профессор Толубеев.

На следующий день на голове не оказалось даже синяка, в связи с чем я сделала вывод, что все мужчины большие паникёры.

Посвящение обычно конферирует Сергей Лосев. Он, как и Гурьянова, окончил матмех. Его любят все. Привитая в студии органичность в сочетании с умом и феерическим остроумием дополняют одну важную, если не сказать главную, его особенность – он мужчина. Вы видели когда-нибудь руки Лосева? У него необычайно красивые руки. Руки математика и Артиста. Когда он говорит о Михаиле Данилине или подкалывает Толубеева, от него веет каким-то мужественным спокойствием. Если мы не можем выйти с посвящения, потому что ворота заперты, а во дворе злые собаки, и нужно через них пробраться к будке сторожа, Лосев «руководит процессией», и так спокойно чувствуешь себя за его спиной. Нынешние сделанные знаменитости и в подмётки не годятся нашему тонкому, милому и трогательному, набитому комплексами Лосеву. Ему нужен отдельный театр; с другой стороны, он сам – театр, театр, напитанный метафорическим воздухом Петербурга и взрощенный нашей студией.

Для «Оркестра» Ануя мы сочинили множество этюдов, сделали замечательные костюмы, придумали оригинальный грим. Мы ходили наблюдать репетиции оркестра, обнимали руками инструменты, чтобы научиться работать с «пустышкой». Я репетировала в паре с Киркой. Она была Леона, я – Эрмелина. Но вот в начале четвёртого курса (соответственно, и четвёртого года моего пребывания в студии) университет неожиданно посылает меня примерно на полгода на стажировку в Германию.

Уезжала я весело. Меня провожали Люся и мужская половина нашей студии. Университетские (их пришли провожать родители) недоумевали: откуда у неё столько мужиков? Из восьми человек, которых «заслали» в Германию, вернулась я одна. Более того, я сбежала на две недели раньше. Мне было скучно. Хотя я играла и там в университетском театре, но родной студии не хватало. «Безумная из Шайо! Патриотка!» – оценил Голиков. А в «Оркестр» вместо меня уже ввели другую девочку, – ничего не поделаешь, я ведь уехала!

«Оркестр» репетирует в одной комнате, остальные – в другой. Голиков привёл какого-то балетмейстера ставить движение в «Оркестре». Человек в сером пальто и кепке прислонился к косяку двери. А у нас с Дашкой и Данилой свои танцы. Выкидывая коленца, мы перед его носом крутимся в латиноамериканском ритме. Голиков подзывает человека в сером пальто к Люсе: «Людмила Ивановна! Это Кира». А наше задушевное трио вываливается в предбанник-курилку – там-то интересней! Спустя некоторое время Борька (настоящее имя Оля Панченко – чрезвычайно талантливая молодая особа больших габаритов, с басом и необыкновенно нежным лицом) говорит: «Так это же и есть тот самый Ласкари!» Дверь приоткрывается, и в наступившей вдруг тишине, сквозь сигаретный дым, передо мной проплывает, распространяя запах дорогого одеколона, силуэт человека в сером пальто. Все идут в актовый зал университета репетировать. Все – мадам Ортанс, Сюзанна, Леона, новая Эрмелина, все, кроме меня. Как же это? Я не буду репетировать с Ласкари? Меня душит обида. По Германиям не надо разъезжать! «Что ты сидишь, Рюкзак, в углу такой потерянный?», – удивляется только что появившийся Женя Фуксман. Сославшись на головную боль, я медленно бреду домой. Одна половина меня возмущается: «Почему же ты не осталась, не пошла в зал, хотя бы посмотреть, как репетирует Ласкари?» А другая обиженно: «Что смотреть? Как репетирует с другими?» На мои расспросы Кирка-Леона восторженно выпаливает: «Ты много потеряла! Он такой остроумный, такой изящный, а двигается как!»

Через полгода Голиков будет ставить у себя на курсе спектакль, трогательный и душевный, «Синяя, синяя речка» (в главной роли наша студийка Аня Белич). Он позовёт Ласкари ставить танцы, а меня – немецкий акцент актёру, играющему немца. Я ворвалась в аудиторию и рванула прямёхонько к Ласкари (предварительно сорвав обещание с Голикова нас познакомить). Тот забился в самый дальний угол и уткнул нос в пьесу, так что Вадиму Сергеевичу с трудом пришлось его вытаскивать оттуда: «Кира, вот эта безумная...» Ласкари вцепился ногами в пол и в ответ на нагло протянутую руку, опять же сосредоточенно глядя в пол, судорожно протянул мне свою. Вечером Голиков выговаривал мне по телефону: «Ирка! Ну нельзя же так людей пугать! Он же застенчивый! Ну ладно. Ты сегодня прямо влетела на волосах. Они у тебя были такие!.. Вот на тебе (в смысле – комплимент)».

Ласкари постоянно ставил танцы для студии. Он помогал делать «Две стрелы» и дипломные спектакли студийцев в ЛГИТМиКе. Прозрачный, лёгкий, неуловимый Ласкари отождествлялся в моём сознании с образом Петербурга. Иногда я случайно засекала его: то из трамвая видела, как с немыслимыми па он перелетает через улицу, то, гуляя по Моховой, замечала промелькнувший и тотчас исчезнувший за поворотом силуэт. Изящный носок ботинка, небрежно стряхнутый пепел... Едкий и доброжелательный, остроумный и наивный, с индивидуальным почерком и лёгким шармом.

Мы были первыми, кто поставил в нашей стране, предварительно, конечно, сделав перевод, пьесу Торнтона Уайлдера «Долгий рождественский обед». Это сейчас она идёт на каждом углу, а тогда для нас всё было ново. Сначала над спектаклем работала ученица Музиля – Наташа Бондарь – режиссёр, актриса и певица; её приютила под своим крылом Елена Камбурова (Наташка регулярно ездила в Москву с концертами). Вот моя первая встреча с ней: мы сидим с Фуксманом в одной из комнат дворца Бобринских, поставив в центре стулья спинками друг к другу и усевшись на них, как на коней, – лицом к лицу. Я на что-то жалуюсь. Женька утешает меня (через несколько лет он уедет в Америку навсегда, но при посещениях Петербурга всегда будет приходить в студию). Тут рядом вырастает Бондарь и командирским голосом заявляет: «Всё! Кончай свиданку! Все на этюды! «Она начала делать спектакль яркий, построенный на контрастах, спектакль о поколениях и непрерывности бытия. Потом её сменил другой режиссёр – Вася (к сожалению, фамилии я не помню). Он репетировал по-другому: долго и тяжело, в корне изменил концепцию, задуманную Натальей. Но в конце концов спектакль получился очень хорошим. Говорят, в дальнейшем, окончив ЛГИТМиК, Вася выпускал очень удачные работы в детском театре. Манера же работы Наташи с артистами была совершенно иной. Она покоряла как личность. Рассказывала разные истории, чем ассоциировалась в моём сознании с Голиковско-Гурьяновской школой. Мы подружились. Я научилась от неё умению сосредотачиваться в любой обстановке и в любой момент. Уже когда я жила в Москве, обычно утром, раздавался телефонный звонок, и выразительный Наташкин бас спрашивал: «Рюкзачок, спишь, что ли?» Протирая глаза и лихорадочно соображая, в каком городе я нахожусь, – раз меня назвали Рюкзаком, – я невнятно что-то бормотала, а вечером летела на «сборную солянку» Камбуровой, где Наташка срывала больше всех аплодисментов и цветов. Потом она неожиданно исчезла и из Петербурга, и из театра Камбуровой. Может, отправилась на родину, кажется, в Харьков. Больше всего во мне ей нравилось моё прозвище. Кстати, о кликухах. Кого только у нас в студии не было: Понка, Борька, Яблоко, Кирыч, Шварц (Шварцнеггер), Дим Димыч, Никуша и так далее. Лично моё прозвище мне пожаловала Люся. «Рюкзачок», потому что тяжёлый, надо всегда на себе тащить – не отвертишься. И тащили. Одни переезды чего стоили (я несколько раз переезжала в Ленинграде). Они меня «паковали» и «перемещали». Даже в Москве наш студиец Пашка – он сам москвич, но учился в мореходке в Питере, где и затянулся в нашу компашку – «маялся» с неугомонным, жаждущим постоянных перемен и смены декораций, Рюкзаком. Да, это поначалу был Рюкзачок, а потом он повзрослел и стал Рюкзаком или даже Рюкзачищем, как говорили некоторые, не будем называть фамилий. Дима Лепёхин недоумевал: «Рюкзак, почему ты женщина, а прозвище у тебя мужское, а я мужчина, однако у меня оно – женского рода. С перерывом в два дня он довольно упорно делал мне предложение выйти за него замуж, дабы наши кликухи сложились в гармоничную коррелятивную пару. Он был математиком, мыслил парадоксально, вдруг посреди предложения замирал, уставившись глазами в пустоту, – это у него коэффициенты «не проваливались». Мысленно завершая построение своих математических парабол, он удивлялся: «Зачем ты встала на такие высокие каблуки! Слезь сейчас же! А то упадёшь с них и расшибёшься!» Через несколько лет он повстречает свою половину.

В 1994 году – юбилей нашей студии – 50 лет. В университетской газете я опубликовала статью, заканчивающуюся так: «Хотите быть вечно молодыми? Приходите к нам. Здесь вас встретят улыбки и смех, шутки и песни. И когда жизнь разбрасывает нас в разные концы света, встретив бывшего студийца (мир тесен), ты можешь быть уверен: он – наш человек, он не бросит в беде, ведь мы – одной крови. Таков закон нашего театра». Тогда я ещё не знала, что через полтора года уеду в Москву и покину студию, но, видимо, предчувствуя завершение своего романа с ней, написала: «И очень не хочется думать, что когда-нибудь тебе не нужно будет бежать на репетицию, и на тебя не бросится галдящая орава новоиспечённых артистов с криками: «Привет! Привет!»»

К юбилею мы репетируем отрывок из старого студийного спектакля по Петеру Вайсу «Марат – сад». И вот я вместе с другими гордо стою на одной сцене с Толубеевым, точнее, нависаю над ним сверху. Всё происходит в Доме актёра на Невском. Борька забыла свою реплику, в результате чего выпали и мои небогатые слова. «Ну, этого я тебе никогда не прощу», – выговаривала я хныкающей Борьке за кулисами.

А в актовом зале университета мы чествуем основательницу театра – Евгению Владимировну Карпову – ей 100 лет. Приехал Сергей Юрский, на сцене Петров (он был главным режиссёром до Голикова), Толубеев, Горбачёв и другие. Мне поручено всем выступающим дарить цветы, а они возлагают их к большому портрету Евгении Владимировны, выставленному на сцене. После церемонии ко мне подошёл Никольский – профессор Московского лингвистического университета и выпускник Ленинградского – и спросил, не обиделась ли я, что они складывали цветы к портрету. Так я познакомилась с Алексеем Дмитриевичем. Позже, когда я только предполагала переехать в Москву, он тревожился: «Как же Вы будете, без студии?» Тогда я не придала значения его словам. Он-то, покидая её, как он выражается, «украл» ключ от помещения во дворе филфака, который с удовольствием мне впоследствии демонстрировал несколько раз. Абсолютно бескорыстный человек, студиец по форме и по содержанию, он с большим пиететом относится к вещам, подаренным ему Евгенией Владимировной (перед своим уходом из жизни она раздавала студийцам самое дорогое), и когда я встречаю его и спрашиваю, куда он пропал, его глаза вдруг загораются таинственным блеском, и он отвечает: «Ездил в Ленинград – «подышать». Он помогает мне учить французский и всё время сыплет цитатами из старых студийных спектаклей. А потом опять исчезает... Подышать...

В завершение юбилея мы собрались в тесных комнатках во дворе филфака. Я подарила Юрскому свою статью. «Ну вот, – острят мои друзья, – теперь ему будет на чём в поезде колбасу резать». А потом снова – торты, торты, канканы и незабвенный гимн студии:

Мы здесь почти живём, ведь студия наш дом,
Чтоб там не говорили наши мамы.
И скажем без прикрас, приворожил он нас,
На Красной наш родной театр драмы.
Хоть мал у нас бюджет, и даже сцены нет,
Жизнь эту ни на что не променяем!
А если что не так, так это же пустяк,
Мы вместе беды все переживаем.

Кстати, о сцене. Её действительно нет. Сколько себя помню, нас всегда выгоняли. Вот и сейчас, на пороге новый юбилей, а нас хотят выгнать из аварийного и обветшалого, в котором мы ютимся, здания. А может быть, студия – это и есть самое важное, первостепенное. Всё рушится, как стены нашего дворца, а здесь – нет суеты, а есть достоинство и творчество. Как говорит Голиков: «Может быть, пока ещё жива наша «самодеятельность», всё ещё не так плохо».

Потом приезжали французы. Ох и намучились мы с ними! А Борька и Таня Морозова поехали поступать в Москву в театральные. Они ехали на перекладных. Морозова, с трогательными косичками, никогда раньше не видевшая Москвы, не дыша смотрела грустными круглыми глазами сквозь стёкла автобуса. Город ей не понравился. Ещё бы! В Москве их футболили. «Морозову жалко, не могу!», – сообщила мне уже в Питере Борька (ей повезло на один тур больше, но потом и её «послали»). Такие не похожие ни на кого, униженные и измученные, два талантливых человека, вернулись и поступили в ЛГИТМиК. Борька проучилась год, затем снимала что-то для телевидения, а впоследствии и вовсе пропала. Может быть, тоже рванула на родину – в Алма-Ату? Морозова закончила институт и стала актрисой. Но студию не забывает. Ездил в Москву и Алёша Гусев – очень самобытный режиссёр, но беда его в том, что другие режиссёры не желают видеть рядом с собой человека талантливее себя. Теперь Лёша поступил во ВГИК, где учится на кинокритика. Он печатает свои статьи в «Петербургском театральном обозрении», и Голиков говорит, что у него безумно хорошо получается. Борька, Морозова, Лизка, Катя Герцман, Гусев и многие другие... Москва не примет их, наверное, потому что она – женщина. Зато их принял Питер. И так, наверное, лучше.

Уже после моего бегства из Питера трио «С перцем», созданное Люсей и возглавляемое Настёной (которую, кстати, заблудившуюся в университетских дебрях, именно я когда-то, как Гурьянова меня, привела в студию), победило на Грушинском фестивале авторской песни. Студия ездила во Францию, в Литву и ещё куда-то. А я все эти годы безуспешно пыталась организовать студийные гастроли в Москве. А ещё студия заняла первое место на фестивале студенческих театров в Екатеринбурге. Победное шествие её продолжается и по сей день, хотя на наши головы по-прежнему сыплется штукатурка.

Я ушла, не прощаясь. Лишь немногие знали о том, что я уехала. Уже прожив два месяца в Москве, я позвонила Голикову. Он сказал: «Что-то тебя давно не видно». И тогда я сообщила ему, что уже переехала сюда, влекомая детской мечтой покорить столицу, поступила в аспирантуру. Впоследствии, приезжая каждый год на главный студийный праздник – посвящение, – я видела горечь в его глазах. Но он-то понимал, что уехала я только физически, а всё главное оставила здесь, в студии. На первом посвящении после отъезда я, прощаясь, бросала монеты, чтобы вернуться снова. Толубеев, утирая мне слезы, бормотал, что, к сожалению, я больше нигде не смогу найти такую студию. «Во всём мире больше нет такой студии!» Наруцкая, кинорежиссёр, когда-то учившаяся в Москве на Высших режиссёрских курсах, бурно протестовала: Москва ей нравилась. Потом через каких-то Ярмольников она пыталась мне подыскать что-то эфросовское, но безуспешно.

Так в чём же секрет студии, может быть, в том, что, как сказал однажды Толубеев, это интеллектуальный театр? И сочетание сценического мастерства, таланта и интеллекта даёт самый оптимальный результат? Почему же, безнадёжно испорченная атмосферой студии, я всегда буду «сравнивать», и навсегда во мне поселится предубеждение против всего, что «не студия»? Я благодарна ей за то, что она сформировала меня как личность. С другой стороны, на защите диссертации я поймала себя на том, что облачилась в чужие одеяния: от меня струилась энергия Дроновой, а манера говорить и жестикулировать была явно гурьяновская. В общем – ничего своего. За моей спиной Ленинград и студия, которая «построила» меня, видимо, изжив личностное начало? Бред какой-то, – абсурд! И вдруг во время процедуры подсчёта голосов я слышу высказанное комиссией в мой адрес пожелание: «Не хватает скромности! Побольше такта!» И я поняла: нет, своё осталось! Вот оно моё – всегда при мне.

Вечером, когда я уезжала, шёл дождь. А в студии в это время выступал Александр Дольский. И так хотелось вместе со всеми слушать его. Но мы со студийцем Костей, у которого все карманы вечно набиты шоколадками, которые он раздаёт направо и налево (где он их берёт?), стояли на перроне Московского вокзала. В голове смутно всплывали слова из песни Дольского:

То, что в шутку ты сказала, буду помнить я всерьёз.
Видят старые вокзалы слишком много новых слез...
Улыбнись мне на прощанье, слышишь поезда гобой?
Я уеду не с вещами, я уеду сам собой...
Кто-то уйдёт, кто-то вернётся, кто-то простит, кто-то осудит,
Меньше всего любви достаётся нашим самым любимым людям.

Всю ночь в поезде я ела, вызывая чрезвычайное неодобрение попутчиков. Особенно одного толстого, видимо, врача, который периодически выражал своё недовольство. К утру, прикончив запас провизии, я начала реветь, причём в голос, – было жалко студию! Люди в купе, невыспавшиеся и ещё больше удивлённые, с опаской поглядывали в мою сторону. Когда поезд остановился, в купе ворвались, увидев мою заплаканную физиономию, с криком: «Всем оставаться на местах! Ирочка, кто тебя обидел?» встречавшие меня две девчонки. Попутчики в очередной раз обалдели, а измученный ночным чавканьем и утренними рыданиями пухлый врач уже ни на что не реагировал, свесив короткие ножки и устало глядя перед собой. Я ревела двое суток. Девочки как могли утешали меня тем, что я смогу ездить в студию, и студия будет ездить ко мне. Так мы с ней и зажили. Она мне часто снится: то я никак не могу до неё добраться, а то мы репетируем с Ладо, Андрюхой Цыгановым, Ромочкой, Дашкой Руновой. Жанка, Тэн, Элечка, Аня и Маша (местные Ильф и Петров), Васюков, Валя Кипятков, Коля Горшков, Лёлечка, Ася, Ксюха, Ольга, Нина... сидят в ожидании своего выхода. И тут же где-то рядом Голиков, Гурьянова, Люся и Рита... А здесь в Москве нас много. Поэтому подождите закрывать занавес. Не гасите прожектора. Мы ещё вернёмся. Юрский и Данилов, Никольский и Фролов, Райхельгауз и Чихачёв-младший, Разумовская и Галин, Пашка, я и другие... И сквозь туман и стук вагонных колёс мы в очередной раз услышим строки студийного гимна:

И пусть идут года, всё это ерунда,
Останемся всегда мы молодыми.
Мы связаны навек и студию вовек
Не бросим, хоть и станем мы седыми.
Филолог и юрист, историк и артист
Придут поднять за студию стаканы.
Так выпьем же, друзья, без студии нельзя,
Закусим и пойдём плясать канканы!

И кажется, будто два таких разных города – Москва и Петербург, он и она – зашлись в заразительном канкане. А сверху, вместо штукатурки, сыплется снег.


[На первую страницу (Home page)]
[В раздел «Санкт-Петербург»]
Дата обновления информации (Modify date): 10.11.09 17:44