Проза Одессы

Алёна Щербакова

Мастерская. Пятнадцать минут из смерти пианино.
(Рассказы)

Мастерская

Франческо выделял Лючию из остальных за пластику ее походки.

Он знал, как начать работу. Если скульптура – перетекающее в самом себе движение, то уловив жест, найдешь силуэт в твердом материале, ускользающий и настоящий. Опыт подсказывал Франческо линию, но чего-то в оформлении образа не доставало.

Он хорошо помнил Лючию, точнее, те ощущения, когда она каждое утро проходила мимо него в мастерской, даже слышал ноты качнувшихся ее волос, однако по-прежнему не слышал материал.

Как можно запомнить форму, не прикоснувшись к образцу? – думал он.

На следующий день он пригласил ее позировать, предлагая выбрать в ответ, что она пожелает.

– Я хочу, чтобы ты запомнил меня по-другому, – объявила она, осмотревшись среди разброса предметов на фоне треснувшей с четырех сторон комнаты штукатурки.

Все замерло вместе с ней на какое-то время. Но вот она качнулась корпусом вперед – и пошла: рука скользила по краю встречных вещей, изучая их и не прерывая шага.

– Когда ты остановишься, ты сможешь начать.., – продолжила гостья, поймав его протяжный взгляд. Под платьем из натуральной ткани едва проступали очертания фигуры молодой гибкой женщины.

Ему вдруг захотелось взять ее, здесь, прямо на полу, грубо и внезапно, среди рулонов бумаги и неподвижных гипсовых изваяний, вдавить ее всем телом в эту реальность, как саму жизнь, и тем самым эту застывшую реальность преобразить, расколдовать... Приобрести такое ускорение, что помогает исчезнуть. То, к чему не позволяешь себе прикоснуться, не дает зазора для действия и оставляет глубокий промежуток для изумления...

Он не осознавал, что больше влекло его теперь, этот порыв или идея обретения образа. Скульптура, ведь, меньше, чем оригинал...

Облака в арке окна отливали патиной и удлинялись, выходя за контур рамы, – снаружи оттенки неуловимо менялись, приглушая интерьер, но не движение Лючии.

То, как в замедленном кадре, то обрушиваясь и начисто сметая пространство и законы перспективы, мир представал глазам его. Франческо медлил; зацепившись взглядом за поворот шеи натурщицы, вдруг почувствовал, как внезапно, с полуоборота вошел в поток ее движения и дыхания, и этой завертевшейся вокруг нее мансарды...

Вдохнув, он схватил планшет и стал делать один за другим эскизы углем. Ощущение формы так странно и явственно передалось рукам, что мрамор поддался резцу. Дальше все свершалось как во сне... Три дня камень освобождал существо. Франческо не ел и не спал.

Когда он, изнеможденный, проснулся у своего шедевра, который еще вчера казался ему совершенным, он почувствовал, что ее в этом изображении нет. И даже цветок, хранящий тепло гостьи, куда более доверчивей и живее, чем характер новообретенного образа. По ту сторону искусства он видел присутствие, что больше идентификации. И скорость его перемещения была равна изменению его восприятия.

Во всех портретах Франческо, которые сделала Лючия до этих пор в своей мастерской, уже не было смысла – они не могли ни привлечь ее, ни поглотить, ни обменяться с ней отражениями.

Ее автор больше никогда не будет таким как прежде. Это было ее лучшее произведение.

Пятнадцать минут из смерти пианино

День моего рождения пришелся на День смерти пианино. Мы встретились на восточном перекрестке.

Те, кто вынес его из подъезда, поспешили освободить комнату на втором этаже кирпичного дома. Теперь мы стояли друг напротив друга, я и инструмент, – черный с красноватым отливом, с медным изгибом рук-подсвечников и резьбой в две линии на элегантной шее.

Я подошел, поднял крышку и дотронулся, медленно провел вдоль белого с черным порога... Инструмент был настроен, западала только одна клавиша.

Среди моих друзей не было тех, кому было нужно пианино, давать объявление бессмысленно, и даже если нанять грузовик и перенести его в безопасное место – не успеть. Если его вовремя не найдут, ему осталось звучать еще час-два: после ласковых и тонких рук, извлекающих из его сердца музыку, и бархата тряпиц комнаты, не дающих ему покрыться пылью, после стеарина и воска, здесь, на улице, охочие до разрушения мальчишки, будут лупить по нему ногами и бессмысленно выламывать ребра и нижнюю панель с круглыми стопами-педалями, бомжи разберут корпус на доски для топки, а предприимчивым сантехникам пригодятся струны между молоточками, ими удобно чистить сточные трубы; и на его развороченное, уже не чувствующее боли чрево, будут любоваться зеваки, а кто и с силой колотить походя по клавишам, и все это наверняка, как принято в цивилизованном обществе, вызовет бурное коллективное веселье.

Музыкант слишком отчетливо слышит вещи. А это пианино, оно было свидетелем целой эпохи... Сначала оно было деревом, потом, после войны, на нем учили играть ребенка, красивые мужчины и женщины говорили ему о странствиях, о любви и об одиночестве, а иногда целыми вечерами танцевали танго, и мало ли что он видел...

На этой мысли меня оглушила обрушившаяся тишина, восходящая к верхнему регистру, сменившаяся невыносимым звоном, – я больше не мог слушать его, меня начало мутить, я повернулся и побежал прочь. Погрузился в машину и, стартанув со второй скорости, помчался в студию, где меня давно ждали на репетиции.

Пятнадцать минут в пути, безуспешно подавляя в себе боль и преследующий гул, на Преображенской, прикинув, сколько в канистре осталось бензина, я медленно развернул машину и, постепенно набирая скорость, минуя светофоры, шел уже на двухсот по направлению к злополучному перекрестку. Инструмент звал меня, и я уже знал, что нужно сделать для него.

У ограды я затормозил, припарковался, повернул ключ зажигания и проверил ручник. На перекрестке по-прежнему никого не было. Но я не видел пианино... Огляделся, убедившись, что ни инструмента, ни его останков нигде нет. Видно, провидение позаботилось о нем лучше.

И, нашарив в кармане спички, которые я всегда держал при себе, закурил...


[На первую страницу (Home page)]
[В раздел «Одесса»]
Дата обновления информации (Modify date): 04.06.2011 16:22