Исследования о русских поэтах

Представляем Сборник статей «День поэзии Марины Цветаевой» в серии Russica Aboensia*, издаваемой Русским отделом Abo Akademi University (Address: Russuca Aboensia, Department of Russian, Еbo Akademi University, Fдnriksgatan 3, FIN-20500 Еbo, Finland; telefax: +358-2-26554677)

Том Russica Aboensia 2 включает в себя статьи о поэзии Марины Цветаевой Ежи Фарыно, Барбары Леннквист, Сусанны Витт, Людмилы Зубовой, Карин Грельз, Владимира Александрова. Сборник вышел под редакцией Барбары Леннквист и Ларисы Мокробородовой в 1997 году.

Книга подарена Редакции журнала «Меценат и Мир» профессором Еже Фарыно, и с его же любезного разрешения в этом номере публикуется статья из этого сборника «Два слова о Цветаевой и авангарде».

* Russica Aboensia представляет собой серию публикаций о русской культуре, языке и литературе.

Ежи Фарыно  
(Варшава)

Два слова о Цветаевой и авангарде

В относительно удовлетворяющем объеме биография и творчество Цветаевой стали доступны лишь с середины 60-х годов, а расцвет их исследований приходится на 80-е и юбилейные 90-е. Но и здесь ни Цветаевой, ни ее исследователям не особо повезло. Страстно рвавшаяся на родину, в Россию, она все еще поэт преимущественно западных и выехавших на Запад славистов. У себя же на родине она прежде всего поэт лингвистов, отчасти фольклористов и иногда не слишком тактичных биографов. Показательно и то, что, кроме предоставленного москвичам Венского альманаха («Wiener Slawistischer Almanach», Sonderband 32/1992) и публикаций Дома Цветаевой, в России еще не вышло ни одного сборника по творчеству Цветаевой, аналогичного по рангу и масштабу сборникам об Ахматовой, Белом, Мандельштаме, Пастернаке, Хлебникове. Юбилеи 1992-го тоже прошли в основном на Западе: Шумен, Будапешт, Прага, Турку, Париж, Норвич... А после них снова, если бы не лингвисты да Шумен, Турку, Лондон и Дьюк и если не считать не публикуемых многочисленных диссертаций и дипломных работ, было бы даже глуше, чем при режиме.

Цветаевой повезло в другом отношении — и ее тексты и биографию почти сразу стали читать едва ли не на наиболее адекватном языке современного вершинного культуро- и литературоведения. Во всяком случае, при наличии всегда естественных уточнений, углублений или вызываемых ходом науки открытий, до реинтерпретаций и опровержений накопленных прочтений «цветаевского текста» еще очень и очень далеко.

Как ни выдвинуты на первый план русской поэзии XX века авторитетными и многочисленными исследованиями Ахматова и Мандельштам или Пастернак и Хлебников, с поэтологической точки зрения Цветаевой принадлежит в ней место центральное (что не тождественно ведущему). Дело вот в чем.

Литературоведение (поэтика) знает о своем предмете (литературе) ровно столько, сколько ему выдаст этот предмет при непредвзятом на него взгляде (при пристальном чтении). Литературоведческая мысль (правда, не всегда эксплицитная, но отчетливая в конкретных реализациях) второй половины XX века в ее лучшем русском и западнославистическом вариантах формировалась на материале прежде всего Ахматовой и Мандельштама, а несколько позже — Хлебникова и Пастернака. Почти без участия Цветаевой. Теперь, уже задним числом, обнаруживается следующий парадокс: принадлежа к одной и той же формации авангарда, друг через друга эти поэты либо и читаются с трудом и только в определенном ракурсе, либо вовсе не читаются. Зато инструментарий, вырабатываемый на цветаевских текстах, не только позволяет читать остальных, но и выявляет их глубинное родство. И в этом именно отношении поэтика Цветаевой и представляется мне центральной.

Чтобы отчетливее почувствовать коммуникативную особенность поэзии, я предлагаю нашим студентам найти славянский эквивалент таких, ставших для нас уже «незаменимыми», слов, как «стихи», «поэт» и «говорить стихами». Естественно, они сильно затрудняются, если не подтолкнуть их к лексике романтиков или, еще лучше, к, скажем, хорватскому, т.е. к pjesma, pjesnik, pjevati (польск. piesс, piewca, opiewaж или рус. песнь, певец, петь/воспевать). Так вот, русскому авангарду и особенно Цветаевой свойственно именно петь/говорить/заговариваться. Это в первую очередь означает увлеченность не предметом речи, а речью как таковой, самим языком и актом речепроизводства. Отсюда, с одной стороны, жанровые предпочтения артикуляционно воздействующих актов речи типа гимнов, од, (вос)хвалений, (про)славлений, всяческих заговоров, заклинаний, колыбельных, треб/требований и молитв (вплоть до действий типа выколачивания, предел которых — физические побои и изрубления у Маяковского или Хлебникова), а с другой — экспликативное обращение со словом, остановка на его фактуре, палиндромное выворачивание его наизнанку, ложные и непроизвольные фактические этимологизации. Само собой разумеется, что вовне, в плане выражения, это оборачивается сплошными повторами-вариациями и парадигматическими, родственными именно песне, текстопостроениями. Традиционная поэма рассыпается и тяготеет к форме цикла стихов, а отдельные стихотворения легко объединяются в весьма связные циклы и едва ли не в «поэмы» (ср. хотя бы цикл из написанных в разное время стихов Бессонница и такие поэмы, как Молодец, Переулочки, или Поэма Воздуха).

Поэмы, не теряя связности, «рассыпаются» не столько по причине ослабленной фабульности, сколько в силу установки на «ты» или «я» и этим самым на всегда настоящее время акта речи/действия. А стихи складываются в близкие к поэмам циклы не по принципу причинно-следственной вызываемости-вытекаемости событий друг из друга и даже не по родственности их тематики (хотя она часто и выносится в их заглавие, как в циклах Стихи о Москве, Стихи к Блоку, Стол), но по градации состояний «я», «ты», мира «от ==> до». И если бы в промежутки между этими состояниями ввести подразумеваемую фразу ' Х стал X1 ... стал Х2... стал Х3 ...' или 'X стал Y... стал Z...', получилось бы повествование о по-следовательных однонаправленных перевоплощениях или метаморфозах Х-а.

И именно не рассказываемая, претерпеваемая как самим текстом (его языковой и стиховой фактурой), так и его миром метаморфичность/метаморфозность и является отличительной чертой авангардной поэзии вообще, и особенно цветаевской. Внутриавангардные же различия на этом уровне распределяются по предпочтениям предмета, средств и цели метаморфоз. У Цветаевой, как и у Хлебникова или Маяковского, это прежде всего ее «я». Но если хлебниковский предел — тождественный вселенной «поэт» в «заумном» состоянии-измерении, то предел Цветаевой — бесстрастное исчезновение-растворенность в мировом потоке logoi (или, как в финале Поэмы Воздуха, некий недосягаемый абсолютный Смысл). Авангардные метаморфозы примечательны еще и тем, что они предполагают не перевоплощение в иную равносильную (онтологически такого же ранга) ипостась, но развоплощение с одновременной меной онтологии и повышением семиотического статуса. Цветаевские развоплощения касаются в основном ее «я» и реализуются в виде отключаемости всяких связей с внешним миром => иссякания плоти => избавления от чувственности => души и, наконец, от => духа. Но это не всё. Пере- и развоплощающие акты и техники у Цветаевой не орудийны, как у Хлебникова или Маяковского (хотя нельзя сказать, что они ей совершенно чужды — см. хотя бы наличие мотивов «взрыва» и «взлома» в ее программном триптихе Поэт), а чисто волюциональны, действенны в силу предельной интенсификации желаний, их неистовости и неотвратимости (тут уместно отметить и другую серьезную разницу между семиотиками Цветаевой и футуристов: даже такие проклятия, как в Поэме Горы, у нее не переходят в побои и остаются всего лишь «действенными проклятиями», т.е. сохраняют всю свою первозданную мощь перформатива).

Выстраиваемая в метаморфическую последовательность текстовая парадигма движется таким образом, что каждое очередное ее звено ставится в позицию (играет роль) семантики (семантической экспликации) предыдущей. В большинстве конкретных решений это оборачивается тем, что семантически весь такой текст движется к наиболее глубоким семам. Причем в системе данной поэтики этот статус «наиболее глубоких сем» им положен, так сказать, по определению, всегда. Научного объяснения требует другое — подтверждаемый и лингвистическими исследованиями языка Цветаевой факт, что эти цветаевские извлечения глубинных сем зачастую оказываются исторически реальными древнейшими этимонами, с большим трудом реконструированными новейшей археосемантикой. Так же обстоит дело и на уровне авангардной, в том числе и цветаевской, мифопоэтики.

Метаморфозы и древни и мифологичны уже сами по себе. Но в своем естественном — чудесном или магическом античном, библейском, фольклорном или, скажем, алхимическом буквальном фабульном решении авангард они почти совсем не привлекают. Парадигма авангардных ипостасей пере- и развоплощений тоже выстраивается вспять — к неким исходным миропорождающим инстанциям, к генезису всего сущего. Это своего рода нулевая точка, которая разными поэтами заполняется по-разному. Это может быть и «V-1» (Хлебников), и эротический «Плач Комариный» (Пастернак), и «азбука Морзе» (Пастернак, Цветаева), и «пена морская», «ад ал» или «синь»/«лазорь» (Цветаева), и «Велимир Хлебников», «Владимир Владимирович Маяковский», «Борис Пастернак», «Анна», «Марина Цветаева» со всей культуросферой этих имен и со всей экстраординарной «эзотерической» персоносферой их носителей.

Унаследованный мир со всеми накопленными культурой его концептуализациями объявляется авангардом ошибочным и принципиально неприемлемым. В манифестах и декларациях они призывали разрушить его до самых оснований. Тот же призыв и требующиеся разрушительные акты свойственны и их поэтическим текстам, и поведению их лирического «я». И тем не менее это лишь поверхность. На деле же (вероятнее всего слабо осознанно) эти разрушения — магического склада возврат к генеративным узлам (разной глубины и разных уровней) мира, культуры, истории и персоносферы, в том числе и биографии. Сам возврат как акт нужен затем, чтобы аннулировать оказавшийся «неправильным» ход истории, культуры, судьбы, а генеративный узел (в идеале — самый первый, мирогенный) нужен затем, чтобы с него начать наиправильнейший или наиболее желательный (ин)вариант.

Это, как и мифологизация персоносферы в поэтических системах авангарда, уже более или менее отмечалось разными исследователями, хотя и в разбросанном по разным работам виде. Здесь к этому хотелось бы в заключение только досказать, что в этом же ключе могут рассматриваться и такие акты, как, в частности, цветаевские отождествления своего «Я» с историческими, литературными или фольклорными Маринами/Маринками или обращения к своим биографическим и фиктивным предкам (ср. хотя бы стихотворение Бабушке, поэму Переулочки и цикл Марина).

Историзм и биографизм как таковые здесь, конечно, второстепенны. Главное же — раскрыть себе свою суть, свой генезис, строить себя и свою «жизнь» (пусть всего лишь стихотворную) уже в полном соответствии с этой сущностью и генезисом.


[На первую страницу]                    [В раздел "Польша"]
Дата обновления информации (modify date): 10.12.04 14:55