Кольцо Мёбиуса

Светлана Нечай

Виктор, наследник Венедикта

Можно холить или хулить Виктора Ерофеева, но нельзя отмахнуться: слишком явно он превосходит холмы сегодняшней словесности. О том говорит хотя бы невозможность причислить Ерофеева к определенному направлению, скажем, постмодернизму. Конечно, он, как его почивший учитель Вен. Ерофеев, пьет сому из перебродившего сока культурных традиций, что свойственно постмодернизму, — но способен ли избежать этого хоть один в дни истонченных от употребления реалий? Можно ли писать о лютиках-революциях без коэффициента поправки к тысячам тонн уже упакованного в музеи и библиотеки искусства?

Немногих талантливых создателей новой русской литературы объединяет не только высокий профессионализм, великолепный художественный уровень, но и иное, некий налет мизантропии, подтачивающий ткань произведения наподобие благородной гнили. Благодаря этому редкому грибку мускатные сорта винограда теряют сочность, но приобретают несравненную сладость, ценимую виноделами. В отечественной критике не принято произносить крамольного слова «мизантропия» иначе, чем в контексте анафем по известному адресу. Русская литература поныне продолжает являть образец подвижнического служения десяти ветхозаветным заповедям, причем немногие писатели, уклонившиеся от семейно-теплой струи добра, скажем, Ф.Достоевский, Л.Шестов, были вынуждены прикрывать свою моральную неблагонадежность фиговым листком философии. В.Ерофеев очень точно чувствует эти токи духовного сродства, шипящие из расщелин прошлого, и безошибочно выбирает объекты для своего анализа: Маркиз де Сад, Селин, Набоков, Гоголь. Преступление как предельное выражение человеческого отчаяния — вот суть сомнительных ерофеевских построений. Селена Селина, приведшая его к фашизму, и безжалостное божество Шестова призваны лишь иллюстрировать концепцию самого Ерофеева, истоки которой, вероятнее всего, коренятся в детстве. О, сколькие из нас изломаны воспитателями!

От рассказа «Девушка и смерть» до «Попугайчика» настойчиво утверждается победный союз жестокости и сладострастия, но в веренице персонажей, припаркованных к колкам литературных аллюзий, нет места и бликам блага, оттого возникает впечатление кошмарного касания к лоснящейся жаром коже жильцов душного Аида. Если в женской ипостаси голая физиологичность вызывает лишь омерзение, то в случае Ерофеева оно смешивается с восхищением, но подернутым рябью разочарования: какой ослепительный талант играет в бирюльки-буквицы!

То же чувство не покидает читателя «Москвы-Петушков», знаменитой повести невезучего Вени Ерофеева, так в виноводочной горячке и не успевшего выговорить самое важное. Вероятно, на жизнерадостных мужчин повесть производит большое впечатление, но меня перипетии поисков, употребления и выблевывания алкоголя отчего-то совершенно не потрясли. Можно было бы с досадой захлопнуть книжицу, если б не великолепный, насмешливый и нежный стиль, если б не метилоранжевая капля вселенской тоски, подкрашивающая безотрадный аквариум повествования. Заключительная сцена убийства у человека с нормальными рефлексами ничего, кроме отвращения, вызвать не может. Позднее наследник Венедикта, Виктор, введет элементы эстетического любования актом насилия. Если у Венедикта человеческое еще брезжит в виде смутных образов возлюбленной и ребенка — но, конечно, на расстоянии, ибо что делать Ерофееву с человеческим? — то у Виктора ржа жестокой усмешки выела все оставшееся, даже саму ненависть к блеклой советской действительности. По тщательной отцеженности микрочастичек добра рассказы Вик. Ерофеева приближаются к мифам каких-нибудь маои или майя. Отличительной чертой архаических мифов является их пугающая нечеловечность. Когда подобное свойственно произведению современной литературы, мы настаиваем на мизантропических наклонностях автора, и эта констатация всегда носит слишком эмоциональный заряд. Наша мораль не выносит уравнения человека с другими живыми существами и ее гуманность переводится скорее как эгоизм. Аморализм всегда свойствен периодам краха традиционных форм жизнеустройства, что прямо относится к литературе, этому злорадствующему зеркальцу реальности. Подобного рода искусство точнее было бы назвать хтоническим, т.е. относящимся к дочеловеческому, чудовищному, к струению неоформленного разумом хаоса. Это искусство разрушительно, оно скорее провоцирует, чем врачует. Церковь назвала бы его творцов одержимыми бесами, выползшими погреться у грядущего Армагеддона. Разумно предположить, что разрушительное искусство не порождено злой волей отдельного автора или неких ангелов ада, но есть достойный плод самой эпохи. Вероятно, из хаоса разрушения когда-то возникнут зародыши новых смыслов.

Бывают люди, от рожденья как бы нетрезвые, с неким наркотически-вакхическим видением мира, радостно-истинным, пока мы дети, — но обнаружив себя взрослыми, насильно потчуемые отворотным зельем жизни, такие люди со все большим упорством ищут духовного опьянения, а не находя его, делаются фанатичнейшими врагами чело-веческого существования во всех его, даже высших, проявлениях. Зачастую у них бывает птичий заостренный профиль. Как в небесах они кружат ибисами над хижинами и дворцами, не умея ужиться, не принимая праха, выдаваемого за душевность. Вот такой чуждо-птичий взгляд до мурашек ощутим у Вик. Ерофеева. Он напоминает мне некоего рыцаря в доспехах и могучего, — но без Магистра, ждущего рева серебряного рога служения, скучающего здесь, среди пыльных напольных страстишек, по иерусалимским запрокинутым колокольням, — а иначе зачем он дан, дар ослепительного слова?


[На первую страницу (Home page)]                   [В раздел "Литература"]
Дата обновления информации (Modify date): 25.12.04 15:01